Жизнь Клима Самгина. Том 1. Страницы 370-389

──── 370 ────

– Говорила я вам, что Кутузов тоже арестован? Да, в Самаре, на пароходной пристани. Какой прекрасный голос, не правда ли?

– Ему бы следовало в опере служить, а не революции делать, – солидно сказал Клим и подметил, что губы Спивак усмешливо дрогнули.

– Он хотел. Но, должно быть, иногда следует идти против одного сильного желания, чтоб оно не заглушило все другие. Как вы думаете?

– Не знаю, – сказал Клим.

Было ясно, что она испытывает, выспрашивает. В ее глазах светится нечто измеряющее, взгляд ее щекочет лицо и все более смущает. Некрасиво выпучив живот, Спивак рассматривала истрепанную книгу с оторванным переплетом.

– Не знаете? Не думали? – допрашивала она. – Вы очень сдержанный человечек. Это у вас от скромности или от скупости? Я бы хотела понять: как вы относитесь к людям?

«Нет, она совершенно не похожа на женщину, какой я ее видел в Петербурге», – думал Самгин, с трудом уклоняясь от ее настойчивых вопросов.

Поработав больше часа, он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной, как все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что хотят создать представление о человеке, и для того, чтобы скорее создать, ограничивают его личность, искажают ее. Клим был уверен, что это именно так; сам стремясь упрощать людей, он подозревал их в желании упростить его, человека, который не чувствует границ своей личности.

«С этой женщиной следует держаться осторожно», – решил он.

Но на другой день, с утра, он снова помогал ей устраивать квартиру. Ходил со Спиваками обедать в ресторан городского сада, вечером пил с ними чай, затем к мужу пришел усатый поляк с виолончелью и гордо выпученными глазами сазана, неутомимая Спивак предложила Климу показать ей город, но когда он пошел переодеваться, крикнула ему в окно:

– Раздумала: не пойду. Посидим в саду, – хотите?

──── 371 ────

Клим не хотел, но не решился отказаться. С полчаса медленно кружились по дорожкам сада, говоря о незначительном, о пустяках. Клим чувствовал странное напряжение, как будто он, шагая по берегу глубокого ручья, искал, где удобнее перескочить через него. Из окна флигеля доносились аккорды рояля, вой виолончели, остренькие выкрики маленького музыканта. Вздыхал ветер, сгущая сумрак, казалось, что с деревьев сыплется теплая, синеватая пыль, окрашивая воздух все темнее.

Спивак шла медленно, покачивая животом, в ее походке было что-то хвастливое, и еще раз Клим подумал, что она самодовольна. Странно, что он не заметил этого в Петербурге. В простых, ленивых вопросах о Варавке, о Вере Петровне Клим не различал ничего подозрительного. Но от нее исходило невесомое, однако ясно ощутимое давление, внушая Климу странную робость пред нею. Ее круглые глаза кошки смотрели на него властно синеватым, стесняющим взглядом, как будто она знала, о чем он думает и что может сказать. И еще: она заставляла забывать о Лидии.

– Сядемте, – предложила она и задумчиво начала рассказывать, что третьего дня она с мужем была в гостях у старого знакомого его, адвоката.

– Это, очевидно, местный покровитель искусств и наук. Там какой-то рыжий человек читал нечто вроде лекции «Об инстинктах познания», кажется? Нет, «О третьем инстинкте», но это именно инстинкт познания. Я – невежда в философии, но – мне понравилось: он доказывал, что познание такая же сила, как любовь и голод. Я никогда не слышала этого… в такой форме.

Говоря, Спивак как будто прислушивалась к своим словам, глаза ее потемнели, и чувствовалось, что говорит она не о том, что думает, глядя на свой живот.

– Удивительно неряшливый и уродливый человек. Но, когда о любви говорят такие… неудачные люди, я очень верю в их искренность и… в глубину их чувства. Лучшее, что я слышала о любви и женщине, говорил один горбатый.

Вздохнув, она сказала:

– А чем более красив мужчина, тем менее он надежен как муж и отец.

──── 372 ────

И – усмехнулась, добавив:

– Красота – распутна. Это, должно быть, закон природы» 0»а скупа на красотой потому» создав ее, стремится использовать как можно шире. Вы что молчите?

Самгин молчал, потому что ожидал чего-то. Ее обращение заставило его вздрогнуть, он торопливо сказал:

– Рыжий философ – это учитель мой.

– Да? Вот как?

Она взглянула в лицо Клима с любопытством, а он безотчетно сказал:

– Лет двенадцать назад тому он был влюблен в мою мать.

Он озлобленно почувствовал себя болтливым мальчишкой и почти со страхом ждал: о чем теперь спросит его эта женщина? Но она, помолчав, сказала:

– Сыро. Пойдемте в комнаты.

А по дороге во флигель вполголоса заметила:

– Вы, должно быть, очень одинокий человек. Эти слова прозвучали не вопросом. Самгин на миг почувствовал благодарность к Спивак, но вслед за тем насторожился еще более.

Усатый поляк исчез, оставив виолончель у рояля. Спивак играл фугу Баха; взглянув на вошедших темными кружками стекол, он покашлял и сказал:

– Это не музыкант, а водопроводчик.

– Виолончелист?

– Совершенный негодяй, – убежденно сказал музыкант.

Он снова начал играть, но так своеобразно, что Клим взглянул на него с недоумением. Играл он в замедленном темпе, подчеркивая то одну, то другую ноту аккорда и, подняв левую руку с вытянутым указательным пальцем, прислушивался, как она постепенно тает. Казалось, что он ломал и разрывал- музыку, отыскивая что-то глубоко скрытое в мелодии, знакомой Климу.

– Сыграй Рамо, – попросила его жена. Покорно зазвучали наивные и галантные аккорды, от них в комнате, уютно убранной, стало еще уютней.

На темном фоне стен четко выступали фарфоровые фигурки. Самгин подумал, что Елизавета Спивак чужая здесь, что эта комната для мечтательной блондинки, очень лирической, влюбленной в мужа и стихи. А эта встала и, поставив пред мужем ноты, спела незнакомую Климу бравурную песенку на французском языке, закончив ее ликующим криком:

──── 373 ────

– A toi, mon enfant!6

Он обрадовался, когда явилась горничная и возвестила тоже почему-то с улыбкой ликующей:

– Мамаша приехала!

Клим подумал, что мать, наверное, приехала усталой, раздраженной, тем приятнее ему было увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько дней. Она тотчас же начала рассказывать о Дмитрии: его скоро выпустят, но он будет лишен права учиться в университете.

– Я не считаю это несчастием для него; мне всегда казалось, что он был бы плохим доктором. Он по натуре учитель, счетовод в банке, вообще что-нибудь очень скромное. Офицер, который ведет его дело, – очень любезный человек, – пожаловался мне, что Дмитрий держит себя на допросах невежливо и не захотел сказать, кто вовлек его… в эту авантюру, этим он очень повредил себе… Офицер настроен к молодежи очень доброжелательно, но говорит: «Войдите в ваше положение, ведь не можем же мы воспитывать революционеров!» И напомнил мне, что в восемьдесят первом году именно революционеры погубили конституцию.

Глаза матери светились ярко, можно было подумать, что она немного подкрасила их или пустила капельку атропина. В новом платье, красиво сшитом, с папиросой в зубах, она была похожа на актрису, отдыхающую после удачного спектакля. О Дмитрии она говорила между прочим, как-то все забывая о нем, не договаривая.

– Мне дали свидание с ним, он сидит в тюрьме, которая называется «Кресты»; здоров, обрастает бородой, спокоен, даже – весел я, кажется, чувствует себя героем.

И снова заговорила о другом.

– Петербург удивительна освежает. Я ведь жила в нем с девяти до семнадцати лет, и так много хорошего вспомнилось.

──── 374 ────

В не свойственном ей лирическом тоне она минуты две-три вспоминала о Петербурге, заставив сына непочтительно подумать, что Петербург за двадцать четыре года до этого вечера был городом маленьким и скучным.

– У меня нашлись общие знакомые с старухой Премировой. Славная старушка. Но ее племянница – ужасна! Она всегда такая грубая и мрачная? Она не говорит, а стреляет из плохого ружья. Ах, я забыла: она дала мне письмо для тебя.

Затем она объявила, что идет в ванную, пошла, но, остановясь среди комнаты, сказала:

– О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, – ты ее помнишь? – тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты – подумай: ведь она старше меня на шесть лет и всё еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…

– Возможно, – согласился Клим.

Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у окна, а за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не от нее, а от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она писала, что ее здоровье поправляется и что, может быть, к средине лета она приедет в Россию.

«Вот еще», – с досадой подумал Самгин.

Писала Нехаева красивыми словами, они вызывали впечатление сочиненности.

«Воображает себя Марией Башкирцевой».

Клим изорвал письмо, разделся и лег, думая, что в конце концов люди только утомляют. Каждый из них, бросая в память тяжелую тень свою, вынуждает думать о нем, оценивать его, искать для него место в душе. Зачем это нужно, какой смысл в этом?

«Именно эти толчки извне мешают мне установить твердые границы моей личности, – решил он, противореча сам себе. – В конце концов я заметен лишь потому, что стою в стороне от всех и молчу. Необходимо принять какую-то идею, как это сделали Томилин, Макаров, Кутузов. Надо иметь в душе некий стержень, и тогда вокруг его образуется все то, что отграничит мою личность от всех других, обведет меня резкой чертою. Определенность личности достигается тем, что человек говорит всегда одно и то же, – это ясно. Личность – комплекс прочно усвоенных мнений, это – оригинальный лексикон».

──── 375 ────

Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни одной удобной для него, да и не мог найти, дело шло не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего. Все идеи уже только потому плохи, что они – чужие, не говоря о том, что многие из них были органически враждебны, а иные – наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.

Эта дума и назойливое нытье комаров за кисейным пологом кровати мешали уснуть. Клим Самгин попытался успокоиться, напомнив себе, что, в сущности, у него есть стержень: это его честное отношение к себе самому. Чужое потому не всасывается, не врастает в него, а плывет сквозь, не волнуя чувства, только обременяя память, что у него есть отвращение ко всякому насилию над собою. Но это уже не утешало. От безнадежных и утомительных поисков удобной ризы он перешел к мыслям о Спивак, о Лидии. Они обе почти одинаково неприятны тем, что чего-то ищут, роются в нем. Он находил, что в этом их отношение к нему совершенно сходно. Но обе они влекут его к себе. С одинаковой силой? На этот вопрос он не мог ответить. Это, кажется, зависело от их положения в пространстве, от их физической близости к нему. В присутствии Спивак образ Лидии таял, расплывался, а когда Лидия пред глазами – исчезала Спивак. И хуже всего было то, что Клим не мог ясно представить себе, чего именно хочет он от беременной женщины и от неискушенной девушки?

Он не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это как сновидение. Не много дней прошло с того момента, но он уже не один раз спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.

──── 376 ────

Вообще пред ним все чаще являлось нечто сновидное, такое, чего ему не нужно было видеть. Зачем нужна глупая сцена ловли воображаемого сома, какой смысл в нелепом смехе Лютова и хромого- мужика? Не нужно была видеть тягостную возню с колоколом и многое другое, что, не имея смысла, только отягощало память.

«Да – что вы озорничаете?» – звучал в памяти возмущенный вопрос горбатой девочки и шумел в голове рыдающий: шепоток деревенских баб.

«Право же, я, кажется, заболею от всего этого…»

Уже светало, лунные тени. на полу исчезли, стекла окон, потеряв голубоватую окраску, тоже как будто растаяли. Клим задремал, но скоро был разбужен дробным топотом шагов множества людей и лязгом железа. Он вскочил, подошел к окну, – по улице шла обычная процессия – большая партия арестантов, окруженная редкой цепью солдат пароходно-конвойной команды. Остробородый дворник, шаркая по камням метлою, вздымал облака пыли навстречу партии серых людей. Солдаты были мелкие, украшены синими шнурами, их обнаженные сабли сверкали тоже синевато, как лед, а впереди- партии, позванивая кандалами, скованные по двое за руки, шагали серые, бритоголовые люди, на подбор большие и почти все бородатые. У одного из них лицо было наискось перерезано черной повязкой, закрывавшей глаз, он взглянул незакрытым мохнатым глазом в окно на Клима и сказал товарищу, тоже бородатому, похожему на него, как брат:

– Гляди – Лазарь воскрес!

Но товарищ его взглянул не на Клима, а вдаль, в небо и плюнул, целясь в сапог конвойного. Это были единственные слова, которые уловил Клим сквозь глухой топот сотни ног и звучный лязг железа, колебавший розоватую, тепленькую тишину сонного города.

За каторжниками враздробь шагали разнообразно одетые темные люди, с узелками под мышкой, с котомками за спиной; шел высокий старик в подряснике и скуфье е чайником и котелком у пояса; его посуда брякала в такт кандалам.

──── 377 ────

Тесной группой шли политические, человек двадцать, двое – в очках, один – рыжий, небритый, другой – седой, похожий на икону Николая Мирликийского, сзади их покачивался пожилой человек с длинными усами и красным носом; посмеиваясь, он что-то говорил курчавому парню, который шел рядом с ним говорил и показывал пальцем на окна сонных домов. Четыре женщины заключали шествие: толстая, с дряблым лицом монахини, молоденькая и стройная, на тонких ногах, и, еще две. шли, взяв друг друга под руку, одна – прихрамывала, качалась; за ее спиной сонно переставлял тяжелые ноги курносый солдат, и синий клинок сабли почти касался ее уха.

Когда голова партии проходила мимо дворника, он перестал работать, но, пропустив мимо себя каторжан, быстро начал пылить метлой на политических.

– Погод», болван! – громко крикнул конвойный, споткнулся и чихнул.

Партия свернула за угол в улицу, которая спускалась к реке, дворник усердно гнал вслед арестантам тучи дымной пыли. Клим знал, что на реке арестантов ожидает рыжий пароход с белой полосою на трубе, рыжая баржа; палуба ее покрыта железной клеткой, и баржа похожа на мышеловку. Возможно, что в такой мышеловке поедет и брат Дмитрий. Почему он стал революционером, брат? В детстве он был бесцветен, хотя пред взрослыми обнаруживал ленивенькое, но несгибаемое упрямство, а в играх с детями – добродушие дворового пса. Нехаева верно сказала, что он – человек невежественный. Тело у него тяжелое, не умное. Революционер должен быть ловок, умен и зол.

Вдали все еще был слышен лязг кандалов и тяжкий топот. Дворник вымел свой участок, постучал черенкам метлы о булыжник, перекрестился, глядя вдаль, туда, где уже блестело солнце. Стало тихо. Можно было думать, что остробородый дворник вымел арестантов из улицы, из города. И это было тоже неприятным сновидением.

Под вечер, в темной лавке букиниста, Клим наткнулся на человека в осеннем пальто.

– Извините.

– Это вы» Самгин, – уверенно сказал- человек. Даже и после этого утверждения Клим не сразу узнал Томилина в пыльном сумраке ланки, набитой книгами. Сидя на низеньком, с подрезанными ножками стуле, философ протянул Самгину руку, другой рукой поднял с пола шляпу и сказал в глубину лавки кому-то невидимому:

──── 378 ────

– Рубль тридцать – достаточно. Пойдемте, Самгин, ко мне.

Смущенный нежеланной встречей, Клим не успел отказаться от приглашения, а Томилин обнаружил не свойственную ему поспешность.

– Когда роешься в книгах – время течет незаметно, и вот я опоздал домой к чаю, – говорил он, выйдя на улицу, морщась от солнца. В разбухшей, измятой шляпе, в пальто, слишком широком и длинном для него, он был похож на банкрота купца, который долго сидел в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились, голос звучал уверенно, и в словах его Клим слышал строгость наставника.

– Что ж, удовлетворяет тебя университетская наука? – спрашивал он, скептически усмехаясь.

– Варвара Сергеевна, – назвал он жену повара, когда она, выйдя в прихожую, почтительно помогла ему снять пальто.

Сняв пальто, он оказался в сюртуке, в накрахмаленной рубашке с желтыми пятнами на груди, из-под коротко подстриженной бороды торчал лиловый галстух бабочкой. Волосы на голове он тоже подстриг, они лежали раздвоенным чепчиком, и лицо Томилина потеряло сходство с нерукотворенным образом Христа. Только фарфоровые глаза остались неподвижны, и, как всегда, хмурились колючие, рыжие брови.

– Кушайте, пожалуйста, – уговаривала женщина сдобным голосом, подвигая Климу стакан чая, сливки, вазу с медом и тарелку пряников, окрашенных в цвет железной ржавчины.

– Замечательные пряники, – удостоверил Томилин. – Сама делает из солода с медом.

──── 379 ────

Клим ел, чтоб не говорить, и незаметно осматривал чисто прибранную комнату с цветами на подоконниках, с образами в переднем углу и олеографией на стене, олеография изображала сытую женщину с бубном в руке, стоявшую у колонны. И живая женщина за столом у самовара тоже была на всю жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди. Водянистые глаза светились добродушно, удовлетворенно, и, когда она переставала жевать, маленький ротик ее сжимался звездой. Ее розовые руки благодатно плавали над столом, без шума перемещая посуду; казалось, что эти пышные руки, с пальцами, подобными сосискам, обладают силою магнита: стоит им протянуться к сахарнице или молочнику, и вещи эти уже сами дрессированно подвигаются к мягким пальцам. Самовар улыбался медной, понимающей улыбкой, и все в комнате как бы тянулось к телу женщины, ожидало ее мягких прикосновений. Было нечто несоединимое, подавляюще и даже фантастически странное в том, что при этой женщине, в этой комнате, насыщенной запахом герани и съестного, пренебрежительно и усмешливо звучат слова:

– Материалисты утверждают, что психика суть свойство организованной материи, мысль – химическая реакция. Но – ведь это только терминологически отличается от гилозоизма, от одушевления материи, – говорил Томилин, дирижируя рукою с пряником в ней. – Из всех недопустимых опрощений материализм – самое уродливое. И совершенно ясно, что он исходит из отчаяния, вызванного неведением и усталостью безуспешных поисков веры.

Бросив пряник на тарелку, он погрозил пальцем и торжественно воскликнул:

– Повторяю: веры ищут и утешения, а не истины! А я требую: очисти себя не только от всех верований, но и он самого желания веровать!

– Чай простынет, – заметила женщина. – Томилин взглянул на стенные часы и торопливо вышел, а она успокоительно сказала Климу:

– Он сейчас воротится, за котом пошел. Ученое его занятие тишины требует. Я даже собаку мужеву мышьяком отравила, уж очень выла собака в светлые ночи. Теперь у нас – кот, Никитой зовем, я люблю, чтобы в доме было животное.

Поправляя шпильки в тяжелой чалме темных волос, она вздохнула:

──── 380 ────

– Трудное его ученое занятие! Какие тысячи слов надобно знать! Уж он их выписывает, выписывает изо всех книг, а книгам-то – счета нет!

Ручной чижик, серенький с желтыми, -летал по комнате, точно душа дома; садился на цветы, щипал листья, качаясь на тоненькой ветке, трепеща .крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.

Томилин бережно внес черного кота с зелеными глазами, посадил его на обширные колени женщины и спросил:

– Не дать ли ему молока?

– Рано еще, – сказала женщина, взглянув на часы. Через минуту Клим снова слышал:

– Свободно мыслящий мир пойдет за мною. Вера – это .преступление пред лицом мысли.

Говоря, Томилин делал широкие, расталкивающие жесты, голос его звучал властно, глаза сверкали строго. Клим наблюдал его с удивлением и завистью. Как быстро и резко изменяются люди! А он все еще играет унизительную роль человека, на которого все смотрят, как на ящик дли -мусора своих мнений. Когда он уходил, Томилин настойчиво сказал ему:

– Вы – приходите чаще!

А женщина, пожав руку его теплыми пальцами, другой рукой как будто сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав за спину, сказала, широко улыбаясь:

– Теперь они придут, я на них котовинку посадила. На вопрос Клима: что такое котовинка? – она объяснила:

– А это, видите ли, усик шерсти кошачьей; коты – очень привычны к дому, и есть в них сила людей привлекать. И если кто, приятный дому человек, котовинку на себе унесет, так его обязательной этот дом дотянет.

«Какая чепуха! – думал Клим, идя по улице, но все-таки осматривая рукава тужурки и брюки: где прилеплена на него котовинка? – Как пошло, – повторял он, смутно -чувствуя необходимость убедить себя в том, -что это благополучие именно пошло и только пошло. – В сущности, Томилин проповедует упрощение такое же, как материалисты, поражаемые им, – думал Клим и почти озлобленно старался найти что-нибудь общее между философом и черным, зеленоглазым котом. – Коту следовало бы сожрать чижа, – усмехнулся он. Шумело в голове. – Кажется, я отравился этими железными пряниками…»

──── 381 ────

Дома. он застал мать в оживленной беседе со Спивак, они сидели в столовой у окна, открытого в сад; мать протянула Климу синий квадрат телеграммы, торопливо сказав:

– Вот – дядя Яков скончался. Выкинув за окно папиросу, она добавила:

– Так и умер, не выходя из тюрьмы. Ужасно. Потом она прибавила;

– Это уже безжалостно со стороны властей. Видят, что человек умирает, а все-таки держат в тюрьме.

Клим, чувствовал, что мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом человека, который, сочувствуя, не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она ушла, а мать, проводив ее, сказала снисходительно:

– Эта Спивак – интересная женщина. И – деловая. С нею – просто. Квартиру она устроила очень мило, с большим вкусом,

Клим, подумав, что она слишком быстро покончила с дядей Яковом и что это не очень прилично, спросил:

– Похоронили его? Мать удивленно ответила:

– Но ведь в телеграмме сказано: «Тринадцатого скончался и вчера похоронен»…

Скосив глаза, рассматривая в зеркале прыщик около уха, она вздохнула:

– Сейчас пойду напишу об этом Ивану Акимовичу. Ты не знаешь – где он, в Гамбурге?

– Не знай».

– Ты давно писал ему?

С раздражением, источник которого был не ясен для него, Клим заговорил:

– Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить, думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб я унаследовал те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.

──── 382 ────

– Да, – сказала мать, припудривая прыщик, – он всегда любил риторику. Больше всего – риторику. Но – почему ты сегодня такой нервный? И уши у тебя красные…

– Нездоровится, – сказал Клим. Вечером он лежал в постели с компрессом на голове, а доктор успокоительно говорил:

– Что-нибудь гастрическое. Завтра увидим.

В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к людям? Он не был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову, хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.

«Да – был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»

«Что вы озорничаете!»

«Баба богу – второй сорт».

Все эти словечки торчали пред глазами, как бы написанные в воздухе, торчали неподвижно, было в них что-то мертвое, и, раздражая, они не будили никаких дум, а только усиливали недомогание.

Иногда, внезапно, это окисление исчезало, Клим Самгин воображал себя почти здоровым, ехал на дачу, а дорогой или там снова погружался в состояние общей расслабленности. Не хотелось смотреть на людей, было неприятно слышать их голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке. Люди раздражали уже только тем, что они существуют, двигаются, смотрят, говорят. Каждый из них насиловал воображение, заставляя думать: зачем нужен он? Возникали нелепые вопросы: зачем этот, скуластый, бреет бороду, а тот ходит с тростью, когда у него сильные, стройные ноги? Женщина ярко накрасила губы, подрисовала глаза, ее нос от этого кажется бескровным, серым и не по лицу уродливо маленьким. Никто не хочет сказать ей, что она испортила лицо свое, и Клим тоже не хотел этого. Он зорко и с жадностью подмечал в людях некрасивое, смешное и все, что, отталкивая его от них, позволяло думать о каждом с пренебрежением и тихой злостью. Но в то же время он смутно чувствовал, что эти его навязчивые мудрствования болезненны, нелепы и бессильны, и чувствовал, что однообразие их все более утомляет его.

──── 383 ────

Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений – то, что называют душой, – засорено этими мудрствованиями и всем, что он знал, видел, – засорено на всю жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого. Было бы счастьем размотать этот клубок до конца. А вслед за тем вспыхивало и обжигало желание увеличить его до последних пределов, так, чтоб он, заполнив все в нем, всю пустоту, и породив какое-то сильное, дерзкое чувство, позволил Климу Самгину крикнуть людям:

«Эй, вы! Я ничего не знаю, не понимаю, ни во что не верю и вот – говорю вам это честно! А все вы – притворяетесь верующими, вы – лжецы, лакеи простейших истин, которые вовсе и не истины, а – хлам, мусор, изломанная мебель, просиженные стулья».

Думая об этом подвиге, совершить который у него не было ни дерзости, ни силы, Клим вспоминал, как он в детстве неожиданно открыл в доме комнату, где были хаотически свалены вещи, отжившие свой срок.

Еще в первые дни неопределимой болезни Клима Лютов с невестой, Туробоевым и Лидией уехал на пароходе по Волге с тем, чтоб побывать на Кавказе и, посетив Крым, вернуться к осени в Москву. Клим отнесся к этой поездке так равнодушно, что даже подумал:

«Я – не ревнив. И не боюсь Туробоева. Лидия – не для него».

──── 384 ────

На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье в круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом на мельницу пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень. От этой барышни исходил душный запах тубероз. Бегал длинноногий учитель реального училища, безумно размахивая сачком для ловли бабочек, качался над землей хромой мужик, и казалось, что он обладает невероятной способностью показывать себя одновременно в разных местах. Ходили пестро одетые цыганки и, предлагая всем узнать будущее, воровали белье, куриц, детские игрушки.

Пониже дачи Варавки жил доктор Любомудров; в праздники, тотчас же после обеда, он усаживался к столу с учителем, опекуном Алины и толстой женой своей. Все трое мужчин вели себя тихо, а докторша возглашала резким голосом:

– Говорю: черви! – А я утверждаю – бубны! – Стою на своем: две черви!

Изредка был слышен нерешительный голос доктора, он говорил что-нибудь серьезное:

– Только англичане достигли идеала политической свободы…

Или также советовал:

– Ешьте больше овощей и особенно – содержащих -селитру, каковы: лук, чеснок, хрен, редька… Полезна и свекла, хотя она селитры не содержит. Вы сказали – две трефы?

По праздникам из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную жизнь дачников. Одного из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и, по рассказам прислуги, замечателен тем, что пожирал птенцов птиц живыми.

Знакомо и пронзительно ораторствовал Варавка, насыщая терпеливый воздух парадоксами. Приезжала мать, иногда вместе с Елизаветой Спивак. Варавка откровенно и напористо ухаживал за женою музыканта, она любезно улыбалась ему, но ее дружба с матерью все возрастала, как видел Клим.

──── 385 ────

Варавка жаловался ему:

– Любопытна слишком. -Ей все надо знать – судоходство, лесоводство. Книжница. «Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да чорт их знает, кто от кого зависит! Я – от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?

У Варавки болели, он стал ходить опираясь на палку. Кривыми ногами шагал по песку Иван Дронов, нелюдимо посматривая на взрослых и детей, переругиваясь с горничными и кухарками. Варавка возложил на него трудную обязанность выслушивать бесконечные капризы и требования дачников. Дронов выслушивал и каждый вечер являлся -к Варавке с докладом. Выслушав угрюмое перечисление жалоб я претензий, дачевладелец спрашивал, мясисто усмехаясь в бороду:

– Ну, что ж, ты обещал им сделать все это?

– Обещал.

– Тем они и будут сыты. Ты помни, что все это – народ недолговечный, прейдет еще недель пять, шесть, и – они исчезнут. Обещать можно асе, но проживут и без реформ!

Варавка раскатисто хохотал, потрясая животом, а Дронов шел на мельницу и там до полуночи пил пиво с веселыми бабами. Он пытался, поговорить с Климом, но Самгин встретил эти попытки сухо.

Сквозь все это мутное и угнетающее скукою раза два мелькнул Иноков с голодным, суровым лицом. Он целый вечер грубо и сердито рассказывал о монастырях, ругал монахов глухим голосом:

– Католики дали Кампанеллу, Менделя, вообще множество ученых, историков, а наши монахи чугунные невежды, даже сносной истории русских сект не могут написать.

И спрашивал Спивак:

──── 386 ────

– А почему секты еврействующих есть только у нас да у мадьяр?

– Оригинальный парень, – сказала о нем Спивак, а Варавка предложил ему работу в конторе, но Иноков, не поблагодарив, отказался.

– Нет, мне учиться надо.

– А – чему вы учитесь?

Иноков нелепо и без улыбки ответил:

– Прохождению жизни.

И в тот же вечер исчез, точно камень, упавший в реку. Клим Самгин никак не мог понять свое отношение к Спивак, и это злило его. Порою ему казалось, что она осложняет смуту в нем, усиливает его болезненное состояние. Его и тянуло к ней и отталкивало от нее. В глубине ее кошачьих глаз, в центре зрачка, он подметил холодноватую, светлую иголочку, она колола его как будто насмешливо, а может быть, зло. Он был уверен, что эта женщина с распухшим животом чего-то ищет в нем, хочет от него.

– У вас – критический ум, – говорила она ласково. – Вы человек начитанный, почему бы вам не попробовать писать, а? Сначала – рецензии о книгах, а затем, набив руку… Кстати, ваш отчим с нового года будет издавать газету…

«Зачем ей нужно, чтоб я писал рецензии?» – спрашивал себя Клим, но эта мысль улыбалась ему, хотя и слабо.

В те дни, когда неодолимая скука выталкивала его с дачи в город, он вечерами сидел во флигеле, слушая музыку Спивака, о котором Варавка сказал:

«Человек для водевиля».

Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена, о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований о том, что было бы, если б все окружающее было не таким, каково оно есть?

Иногда его жарко охватывало желание видеть себя на месте Спивака, а на месте жены его – Лидию. Могла бы остаться и Елизавета, не будь она беременна и потеряй возмутительную привычку допрашивать.

──── 387 ────

– Как вы понимаете это? – выпытывала она, и всегда оказывалось, что Клим понимает не так, как следовало бы, по ее мнению. Иногда она ставила вопросы как будто в тоне упрека. Первый раз Клим почувствовал это, когда она спросила:

– Вы не переписываетесь с братом?

– Почему вы знаете?

– Я – спрашиваю.

– Но так, как бы уже знаете, что не переписываюсь.

– А – почему? Клим сказал:

– Мы – очень разные. Интересы наши тоже различны.

Взглянув на него с улыбкой, в которой он поймал нечто нелестное для себя, Спивак спросила:

– А каковы ваши интересы?

Клима задела ее улыбка; желая скрыть это, он ответил несколько высокопарно:

– Я полагаю, что прежде всего необходимо относиться честно к самому себе, нужно со всей возможной точностью установить границы своей личности. Только тогда возможно понять истинные запросы моего я.

– Похвальное намерение, – сказала Спивак, перекусив нитку. – Может быть, оно потребует от вас и не всей вашей жизни, но все-таки очень много времени.

Подумав, Клим спросил:

– Это – ирония?

– Зачем? Нет.

Он ей не поверил, обиделся и ушел, а на дворе, идя к себе, сообразил, что обижаться было глупо и что он ведет себя с нею нелепо.

Спорить с нею Клим не решался, да и вообще он избегал споров. Ее гибкий ум и разносторонняя начитанность удивляли и озадачивали Клима. Он видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что говорила она, казалось ему словами чужого человека, наблюдающего явления жизни издалека, со стороны. За этой отчужденностью мнений ее Самгин подозревал какие-то твердые решения, но в ней не чувствовалось ничего, что напоминало бы о хладнокровном любопытстве Туробоева. В конце концов слушать ее было не бесполезно, однакож Самгин радовался, когда приходил, Иноков и отвлекал на себя? половину ее внимания.

──── 388 ────

Одетый в подобие кадетской- курточки, сшитой из мешочного полотна, Иноков молча здоровался и садился почему-то всегда неуютно, выдвигая стул на средину комнаты. Сидел, слушая музыку, и строгим взглядом осматривал вещи, как бы считая их. Когда он поднимал руку, чтоб поправить плохо причесанные волосы, Клим читал на боку его курточки полусмытое синее клеймо: «Первый сорт. Паровая мельница Я. Башкирова».

Покуда Спивак играл. Иноков не курил, но лишь только музыкант, оторвав усталые руки от клавиатуры, прятал кисти их под мышки себе, Иноков закуривал дешевую папиросу и спрашивал глуховатым, бескрасочным голосом:

– А чем отличается соната от сюиты? Неприязненно косясь в его сторону, Спивак сказал:

– Вам это не нужно знать, вы не музыкант.

Елизавета, отложив шитье, села к роялю и, объяснив архитектоническое различие сонаты и сюиты, начала допрашивать Инокова о его «прохождении жизни». Он рассказывал о себе охотно, подробно и с недоумением, как о знакомом своем, которого он плохо понимает. Климу казалось, что, говоря. Иноков спрашивает:

«Так ли?»

Пред Самгиным вставала картина бессмысленного и тревожного метания из стороны в сторону. Казалось, что Иноков катается по земле, точно орех по тарелке, которую держит и трясет чья-то нетерпеливая рука.

Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила- поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.

──── 389 ────

«Этого надо было ожидать», – равнодушно подумал Клим и вслед за тем усмехнулся, представив, как, должно быть, истерически кричит и кривляется Лютов.

ГЛАВА 5

Болезнь и лень, воспитанная ею, помешали Самгину своевременно хлопотать о переводе в московский университет, а затем он решил отдохнуть, не учиться в этом году. Но дома жить было слишком скучно, он все-таки переехал в Москву и в конце сентября, ветреным днем, шагал по переулкам, отыскивая квартиру Лидии.

Листья, сорванные -ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что в таких домах удобно жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным людям. Среди этих домов забыто торчали маленькие церковки.

«Не храмы, а конурки», – подумал Клим, и это очень понравилось ему.

Лидия жила во дворе одного из таких домов, во втором этаже флигеля. Стены его были лишены украшений, окна без наличников, штукатурка выкрошилась, флигель имел вид избитого, ограбленного.

Лидия встретила Клима оживленно, с радостью, лицо ее было взволновано, уши красные, глаза смеялись, она казалась выпившей.

– Самгин, земляк мой и друг детства! – вскричала она, ввода Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом. Из дыма поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина я, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал:

– Семион Диомидов.

Остроносая девица с пышной, трагически растрепанной прической назвала себя:

– Варвара Антипова.

───────────

© Serge Shavirin — Page created in 0,277 seconds.