Жизнь Клима Самгина. Том 1. Страницы 350-369

──── 350 ────

– Какая она… несокрушимая, – тихо сказала Лидия, провожая подругу и Макарова задумчивым взглядом. – А ей ведь трудно живется.

Лидия сидела на подоконнике открытого окна спиною в комнату, лицом на террасу; она была, как в раме, в белых косяках окна. Цыганские волосы ее распущены, осыпают щеки, плечи и руки, сложенные на груди. Из-под яркопестрой юбки видны ее голые ноги, очень смуглые. Покусывая губы, она говорила:

– Лютов очень трудный. Он точно бежит от чего-то; так, знаешь, бегом живет. Он и вокруг Алины все как-то бегает.

– Он всю ночь пьянствовал на мельнице и теперь спит там, – строго отчеканил Клим.

Внимательно взглянув на него, Лидия спросила:

– Почему ты сердишься? Он – пьет, но ведь это его несчастье. Знаешь, мне кажется, что мы все несчастные, и – непоправимо. Я особенно чувствую это, когда вокруг меня много людей.

Постукивая пятками по стене, она улыбнулась:

– Вчера, на ярмарке, Лютов читал мужикам стихи Некрасова, он удивительно читает, не так красиво, как Алина, но – замечательно! Слушали его очень серьезно, но потом лысенький старичок спросил: «А плясать – умеешь? Я, говорит, думал, что вы комедианты из театров». Макаров сказал: «Нет, мы просто – люди». – «Как же это так – просто? Просто людей – не бывает».

– Неглупый мужик, – заметил Самгин.

– Он сказал: не быват. Зачем они укорачивают слова? Не быват, бат – вместо бает, гляит – вместо глядит?

Клим не ответил. Он слушал, не думая о том, что говорит девушка, и подчинялся грустному чувству. Ее слова «мы все несчастны» мягко толкнули его, заставив вспомнить, что он тоже несчастен – одинок и никто не хочет понять его.

– А вечером и ночью, когда ехали домой, вспоминали детство…

– Ты и Туробоев?

– Да. И Алина. Все. Ужасные вещи рассказывал Константин о своей матери. И о себе, маленьком. Так странно было: каждый вспоминал о себе, точно о чужом. Сколько ненужного переживают люди!

──── 351 ────

Говорила она тихо, смотрела на Клима ласково, и ему показалось, что темные глаза девушки ожидают чего-то, о чем-то спрашивают. Он вдруг ощутил прилив незнакомого ему, сладостного чувства самозабвения, припал на колено, обнял ноги девушки, крепко прижался лицом.

– Не смей! – строго крикнула Лидия, упираясь ладонью в голову его, отталкивая.

Клим Самгин сказал громко и очень просто:

– Я тебя люблю.

Соскочив с подоконника, она разорвала кольцо его рук, толкнула коленями в грудь так сильно, что он едва не опрокинулся.

– Честное слово, Лида.

Она возмущенно отошла в сторону.

– Это – потому, что я почти нагая. Остановясь на ступени террасы, она огорченно воскликнула:

– Как тебе не стыдно! Я была…

Не договорив, она сбежала с лестницы.

Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что заплачет от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное другим.

Он весь день прожил под впечатлением своего открытия, бродя по лесу, не желая никого видеть, и все время видел себя на коленях пред Лидией, обнимал ее горячие ноги, чувствовал атлас их кожи на губах, на щеках своих и слышал свой голос: «Я тебя люблю».

«Как хорошо, просто сказал я. И, наверное, хорошее лицо было у меня».

Он думал только о себе в эту необыкновенную минуту, думал так напряженно, как будто боялся забыть мотив песни, которую слышал впервые и которая очень тронула его.

Лидию он встретил на другой день утром, она шла в купальню, а он, выкупавшись, возвращался на дачу. Девушка вдруг встала пред ним, точно опустилась из воздуха. Обменявшись несколькими фразами о жарком утре, о температуре воды, она спросила:

──── 352 ────

– Ты – обиделся?

– Нет, – искренно ответил Клим.

– Не надо обижаться. Ведь этим не играют, – сказала Лидия тихо.

– Я знаю, – заявил он так же искренно. Ее ласковый тон не удивил, не обрадовал его – она должна была сказать что-нибудь такое, могла бы сказать и более милое. Думая о ней, Клим уверенно чувствовал, что теперь, если он будет настойчив, Лидия уступит ему. Но – торопиться не следует. Нужно подождать, когда она почувствует и достойно оценит то необыкновенное, что возникло в нем.

Подошел Макаров, ночевавший с Лютовым на мельнице, спросил, не пойдет ли Клим в село, там будут поднимать колокол.

– Разумеется, иду! – весело ответил Самгин и через полчаса шагал берегом реки, под ярким солнцем. Солнце и простенькое, из деревенского полотна платье вызывающе подчеркивали бесстыдную красоту мастерски отлитого тела Алины. Идя в ногу с Туробоевым, она и Макаров пели дуэт из «Маскотты», Туробоев подсказывал им слова. Лютов вел под руку Лидию, нашептывая ей что-то смешное. Клим Самгин чувствовал себя человеком более зрелым, чем пятеро впереди его, но несколько отягченным своей обособленностью. Он думал, что хорошо бы взять Лидию под руку, как это успел Лютов, взять и, прижавшись плечом к плечу ее, идти, закрыв глаза. Глядя, как покачивается тонкая фигура Лидии, окутанная батистом жемчужного цвета, он недоумевал, не ощущая ничего похожего на те чувствования, о которых читал у художников слова.

«Я – не романтик», – напомнил он себе. Его несколько тревожила сложность настроения, возбуждаемого девушкой сегодня и не согласного с тем, что он испытал вчера. Вчера – и даже час тому назад – у него не было сознания зависимости от нее и не было каких-то неясных надежд. Особенно смущали именно эти надежды. Конечно, Лидия будет его женою, конечно, ее любовь не может быть похожа на истерические судороги Нехаевой, в этом он был уверен. Но, кроме этого, в нем бродили еще какие-то неопределимые словами ожидания, желания, запросы.

──── 353 ────

«Она вызвала это, она и удовлетворит», – успокаивал он себя.

Входя в село, расположенное дугою по изгибу высокого и крутого берега реки, он додумался:

«Не следует быть аналитиком».

Солнечная улица села тесно набита пестрой толпой сельчан и мужиков из окрестных деревень. Мужики стояли молча, обнажив лысые, лохматые и жирно смазанные маслом головы, а под разноцветно ситцевыми головами баб невидимым дымом вздымался тихонько рыдающий шепоток молитв. Казалось, что именно это стоголосое, приглушенное рыдание на о, смешанное с терпким запахом дегтя, пота и преющей на солнце соломы крыш, нагревая воздух, превращает его в невидимый глазу пар, в туман, которым трудно дышать. Люди поднимались на носки, вытягивали шеи, головы их качались, поднимаясь и опускаясь. Две-три сотни широко раскрытых глаз были устремлены все в одном направлении – на синюю луковицу неуклюже сложенной колокольни с пустыми ушами, сквозь которые просвечивал кусок дальнего неба. Климу показалось, что этот кусок и синее и ярче неба, изогнутого над селом. Тихий гул толпы, сгущаясь, заражал напряженным ожиданием взрыва громовых криков.

Туробоев шел впереди, протискиваясь сквозь непрочную плоть толпы, за ним, гуськом, продвигались остальные, и чем ближе была мясная масса колокольни, тем глуше становился жалобный шумок бабьих молитв, слышнее внушительные голоса духовенства, служившего молебен. В центре небольшого круга, созданного из пестрых фигур людей, как бы вкопанных в землю, в изрытый, вытоптанный дерн, стоял на толстых слегах двухсотпудовый колокол, а перед ним еще три, один другого меньше. Большой колокол напомнил Климу Голову богатыря из «Руслана», а сутулый попик, в светлой пасхальной рясе, седовласый, с бронзовым лицом, был похож на волшебника Финна. Попик плыл вокруг колоколов, распевая ясным тенорком, и кропил медь святой водой; три связки толстых веревок лежали на земле, поп запнулся за одну из них, сердито взмахнул кропилом и обрызгал веревки радужным бисером.

──── 354 ────

Туробоев присел ко крыльцу церковно-приходской школы, только что выстроенной, еще без рам в окнах. На ступенях крыльца копошилась, кричала и плакала куча детей, двух- и трехлеток, управляла этой живой кучей грязненьких, золотушных тел сероглазая, горбатенькая девочка-подросток, управляла, негромко покрикивая, действуя руками и ногами. На верхней ступени, широко расставив синие ноги в огромных узлах вен, дышала со свистом слепая старуха, с багровым, раздутым лицом.

– Ты их, Гашка, прутом, прутом, – советовала она, мотая тяжелой головой. В сизых, незрячих глазах ее солнце отражалось, точно в осколках пивной бутылки. Из двери школы вышел урядник, отирая ладонью седоватые усы и аккуратно подстриженную бороду, зорким взглядом рыжих глаз осмотрел дачников, увидав Туробоева, быстро поднял руку к новенькой фуражке и строго приказал кому-то за спиною его:

– Сгони ребят.

– Не надо.

– Никак невозможно, Игорь Александрович, они постройку пачкают…

– Я сказал: -не надо, – тихо напомнил Туробоев, взглянув в его лицо, измятое обильными морщинами.

Урядник вытянулся, выгнул грудь так, что брякнули медали, и, отдавая честь, повторил, как эхо:

– Не надо.

Он сошел по ступеням, перешагивая через детей, а в двери стоял хромой с мельницы, улыбаясь до ушей:

– Здравствуйте.

– Понимаете? – шепнул Лютов Климу, подмигивая на хромого.

Клим ничего не понял. Он и девицы прикованно смотрели, как горбатенькая торопливо и ловко стаскивала со ступенек детей, хватая их цепкими лапками хищной птицы, почти бросала полуголые тела на землю, усеянную мелкой щепой.

– Оставь! – крикнула Алина, топнув ногой. – Они исцарапаются щепками!

──── 355 ────

– О, богородица дево-о! – задыхаясь, высвистывала слепая. – Гашка – какие это тут пришли?

И, ошаривая вокруг себя дрожащими руками:

– Чей голосок-от? Псовка, куда посох девала? Не слушая ни Алину, ни ее, горбатенькая все таскала детей, как собака щенят. Лидия, вздрогнув, отвернулась в сторону, Алина и Макаров стали снова сажать ребятишек на ступени, но девочка, смело взглянув на них умненькими глазами, крикнула:

– Да – что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то! И снова начала стаскивать детей со ступенек, а хромой, восхищаясь, бормотал:

– Ты гляди, кака упряма уродинка, а? Окрик девочки смутил Макарова, он усмехнулся, сказав Алине:

– Оставьте…

Самгину показалось, что и все смущены горбатенькой, все как будто притихли пред нею. Лютов говорил что-то Лидии утешающим тоном. Туробоев, сняв перчатку, закуривал папиросу, Алина дергала его за рукав, гневно спрашивая:

– Как это можно?

Он ласково улыбался в лицо ей.

Два парня в новых рубахах, сшитых как будто из розовой жести, похожие друг на друга, как два барана, остановились у крыльца, один из них посмотрел на дачников, подошел к слепой, взял ее за руку и сказал непреклонно:

– Бабка Анфиса, очисть место госполам.

– О, осподи! Подымают ли?

– Сейчас будут. Шагай.

– Дожила, слава те… Матушка…

– Точно мы заразные, – бунтовала Алина. Лютов увлеченно допрашивал хромого:

– А – какой же ты веры?

Усмехаясь в растрепанную бороду, хромой качал головой.

– Не-ет, наша вера другая.

– Христианская?

– Обязательно. Только – строже.

– Так ты, чорт, скажи: в чем строже? Хромой тяжко вздохнул:

──── 356 ────

– Этого сказать нельзя. Это только одноверу можно сказать. Колокола мы признаем и всю церковность; а все-таки…

Клим Самгин смотрел, слушал и чувствовал, что в нем нарастает негодование, как будто его нарочно привели сюда, чтоб наполнить голову тяжелой и отравляющей мутью. Все вокруг было непримиримо чуждо, но, заталкивая в какой-то темный угол, насиловало, заставляя думать о горбатой девочке, о словах Алины и вопросе слепой старухи:

«Какие это пришли?»

В голове еще шумел молитвенный шопот баб, мешая думать, но не мешая помнить обо всем, что он видел и слышал. Молебен кончился. Уродливо длинный и тонкий седобородый старик с желтым лицом и безволосой головой в форме тыквы, сбросив с плеч своих поддевку, трижды перекрестился, глядя в небо, встал на колени перед колоколом и, троекратно облобызав край, пошел на коленях вокруг него, крестясь и прикладываясь к изображениям святых.

– Вон как! – одобрительно сказал хромой. – Это – Панов, Василь Васильич, он и есть благодетель селу. Знаменито стекло льет, пивные бутылки на всю губерню.

На площади стало потише. Все внимательно следили за Пановым, а он ползал по земле и целовал край колокола. Он и на коленях был высок.

Кто-то крикнул:

– Народ! Делись натрое! Другой голос спросил:

– А где кузнец?

Панов встал на ноги, помолчал, оглядывая людей, и сказал басом:

– Начинайте, православные!

Толпа, покрикивая, медленно разорвалась на три части: две отходили по косой вправо и влево от колокольни, третья двигалась по прямой линии от нее, все три бережно, как нити жемчуга, несли веревки и казались нанизанными на них. Веревки тянулись от ушей большого колокола, а он как будто не отпускал их, натягивая все туже.

– Стой! Стойте!

– Вот он!

──── 357 ────

– Нуко-сь, Николай Павлыч, послужи богу-то, – громко сказал Панов.

К нему медленно подошел на кривых ногах широкоплечий, коренастый мужик в кожаном переднике. Рыжие волосы на голове его стояли дыбом, клочковатая борода засунута за ворот пестрядинной рубахи. Черными руками он закатал рукава по локти и, перекрестясь на церковь, поклонился колоколам не сгибаясь, а точно падая грудью на землю, закинув длинные руки свои назад, вытянув их для равновесия. Потом он так же поклонился народу на все четыре стороны, снял передник, тщательно сложил его и сунул в руки большой бабе в красной кофте. Все это он делал молча, медленно, и все выходило у него торжественно.

Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их на голову себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал на колено. Пятеро мужиков, подняв с земли небольшой колокол, накрыли им голову кузнеца так, что края легли ему на шапки и на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено от земли, встал и тиха, широкими шагами пошел ко входу на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.

– Попер, идол! – завистливо сказал хромой и вздохнул, почесывая подбородок. – А колокольчик-то этот около, слышь, семнадцати пудов, да – в лестницу нести. Тут, в округе, против этого кузнеца никого нет. Он всех бьет. Пробовали и его, – его, конечно, массыей народа надобно бить – однакож и это не вышло.

На площади становилось все тише, напряженней. Все головы поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к земле веревки, привязанные к ушам колокола.

Урядник подошел к большому колоколу, похлопал его ладонью, как хлопают лошадь, снял фуражку, другой ладонью прикрыл глаза и тоже стал смотреть вверх.

Все тише, напряженней становилось вокруг, даже ребятишки перестали суетиться и, задрав головы, вросли в землю.

──── 358 ────

Вот в синем ухе колокольни зашевелилось что-то бесформенное, из него вылетела шапка, потом – другая, вылетел комом свернутый передник, – люди на земле судорожно встряхнулись, завыли, заорали; мячами запрыгали мальчишки, а лысый мужичок с седыми усами прорезал весь шум тонким визгом:

– Миколай Павлыч, кум! Анператор…

Урядник надел фуражку, поправил медали на груди и ударил мужика по лысому затылку. Мужик отскочил, побежал, остановясь, погладил голову свою и горестно сказал, глядя на крыльцо школы:

– И пошутить не велят…

Сошел с колокольни кузнец, покрестился длинной рукой на церковь. Панов, согнув тело свое прямым углом, обнял его, поцеловал:

– Богатырь! И закричал:

– Православные! Берись дружно! С богом! Три кучи людей, нанизанных на веревки, зашевелились, закачались, упираясь ногами в землю, опрокидываясь назад, как рыбаки, влекущие сеть, три серых струны натянулись в воздухе; колокол тоже пошевелился, качнулся нерешительно и неохотно отстал от земли.

– Ровнее, ровней, боговы дети! – кричал делатель пивных бутылок грудным голосом восторженно и тревожно.

Тускло поблескивая на солнце, тяжелый, медный колпак медленно всплывал на воздух, и люди – зрители, глядя на него, выпрямлялись тоже, как бы желая оторваться от земли. Это заметила Лидия.

– Смотрите, как тянутся все, точно растут, – тихо сказала она; Макаров согласился:

– Да, меня тоже поднимает… «Врешь», – подумал Клим Самгин. На площади было не очень шумно, только ребятишки покрикивали и плакали грудные младенцы.

– Ровнее, православные! – трубил Панов, а урядник повторял не так оглушительно, но очень строго:

– Ровнее, эй, правые!

Три группы людей, поднимавших колокол, охали, вздыхали и рычали. Повизгивал блок, и что-то тихонько трещало на колокольне, но казалось, что все звуки гаснут и вот сейчас наступит торжественная тишина. Клим почему-то не хотел этого, находя, что тут было бы уместно языческое ликование, буйные крики и даже что-нибудь смешное.

──── 359 ────

Он видел, что Лидия смотрит не на колокол, а на площадь, на людей, она прикусила губу и сердито хмурится. В глазах Алины – детское любопытство. Туробоеву – скучно, он стоит, наклонив голову, тихонько сдувая пепел папиросы с рукава, а у Макарова лицо глупое, каким оно всегда бывает, когда Макаров задумывается. Лютов вытягивает шею вбок, шея у него длинная, жилистая, кожа ее шероховата, как шагрень. Он склонил голову к плечу, чтоб направить непослушные глаза на одну точку.

Вдруг, на высоте двух третей колокольни, колокол вздрогнул, в воздухе, со свистом, фигурно извилась лопнувшая веревка, левая группа людей пошатнулась, задние кучно упали, раздался одинокий, истерический вой:

– Ба-атюшки-и…

Колокол качался, лениво бил краем по кирпичу колокольни, сыпалась дресва, пыль известки. Самгин учащенно мигал, ему казалось, что он слепнет от этой пыли. Топая ногами, отчаянно визжала Алина.

– Эх, черти, – пробормотал Лютов и чмокнул.

– Держи, православные! – ревел Панов и, отпрыгивая, размахивал руками.

Кривоногий кузнец забежал в тыл той группы, которая тянула прямо от колокольни, и стал обматывать конец веревки вокруг толстого ствола ветлы, у корня ее; ему помогал парень в розовой рубахе. Веревка, натягиваясь все туже, дрожала, как струна, люди отскакивали от нее, кузнец рычал:

– Держи! Убью!

Клим прикрыл глаза, ожидая, когда колокол грохнет о землю, слушая, как ревут, визжат люди, рычит кузнец и трубит Панов.

– Связывай!

– Не бойсь, православные! Тихо-о! Дружно-о! По-ше-ол!

Колокол снова, почти незаметно, поплыл вверх, из окна колокольни высунулись головы мужиков.

──── 360 ────

– Домой, – резко сказала Лидия. Лицо у нее было серое, в глазах – ужас и отвращение. Где-то в коридоре школы громко всхлипывала Алина и бормотал Лютов, воющие причитания двух баб доносились с площади. Клим Самгин догадался, что какая-то минута исчезла из его жизни, ничем не обременив сознание.

Хромой, сойдя с крыльца, держал за плечо испуганного подростка и допрашивал:

– Что ж он – жив?

– Я не знаю. Пусти, дядя Михаиле…

– Идиёт. Видишь, а не понимаешь…

Под ветлой стоял Туробоев, внушая что-то уряднику, держа белый палец у его носа. По площади спешно шагал к ветле священник с крестом в руках, крест сиял, таял, освещая темное, сухое лицо. Вокруг ветлы собрались плотным кругом бабы, урядник начал расталкивать их, когда подошел поп, – Самгин увидал под ветлой парня в розовой рубахе и Макарова на коленях перед ним.

– Как это случилось? – тихо спросил Клим, оглядываясь. Лидии уже не было на крыльце.

Она вышла из школы, ведя под руку Алину, сзади их морщилось лицо Лютова. Всхлипывая, Алина говорила:

– Мне так не хотелось идти сюда, а вы… По улице села шли быстро, не оглядываясь, за околицей догнали хромого, он тотчас же, с уверенностью очевидца, стал рассказывать:

– Ему веревкой шею захлестнуло, ну, позвоночки и хряскнули…

Лютов, показав хромому кулак, шепнул:

– Молчи.

Вопросительно взглянув па него, на Клима, хромой продолжал:

– А может, кузнец пошутил, нарочно веревку-то накинул… Может, и ошибся… Всякое бывает.

Лютов, придерживая его за рукав, пошел тише, но и девушки, выйдя на берег реки, замедлили шаг. Тогда Лютов снова стал расспрашивать хромого о вере.

Невидимые сверчки трещали так громко, что казалось – это трещит высушенное солнцем небо. Клим Самгин чувствовал себя проснувшимся после тяжелого сновидения, усталым и равнодушным ко всему. Впереди его качался хромой, поучительно говоря Лютову:

──── 361 ────

– Например – наша вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, – принимам, а прочее – не можем. Спасов-то образ – из чего? Он – из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос на Волхову гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, – удостоверить себя хотел:

Христос ли? Личико на полотне и осталось – он! А вся прочая икона, это – фальшь, вроде бы как фотография ваша…

Лютов сдержанно повизгивал:

– Погоди, почему моя фотография – фальшь?

– Так ведь как же? Чья, как не ваша? Мужик – что делает? Чашки, ложки, сани и всякое такое, а вы – фотографию, машинку швейную…

– Ага, вот что?..

В смехе Лютова Клим слышал сладостный визг, который испускает набалованная собачка, когда ей чешут за ушами.

– Хлеб, скажем, он тоже нерукотворный, его бог, земля родит.

– А чем тесто месят?

– Это – дело бабье. Баба – от бога далеко, она ему – второй сорт. Не ее первую-то бог сотворил…

Лидия взглянула через плечо на хромого и пошла быстрее, а Клим думал о Лютове:

«Очень скучно ему, если он развлекается такими глупостями».

– Откуда это ты взял? Откуда? Ведь не сам выдумал, нет? – оживленно, настойчиво, с непонятной радостью допрашивал Лютов, и снова размеренно, солидно говорил хромой:

– Не сам, это – правильно; все друг у друга разуму учимся. В прошлом годе жил тут объясняющий господин… Клим подумал:

«Объясняющий господин? Очень хорошо!»

– Так он, бывало, вечерами, по праздникам, беседы вел с окрестными людями. Крепкого ума человек! Он прямо говорил: где корень и происхождение? Это, говорит, народ, и для него, говорит, все средства…

──── 362 ────

– Ты его в поминание записать должен. Записал?

– Шутите. Мы и своих-то покойников забываем поминать.

– А он – помер?

– Этого не знаю…

Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не было никаких желаний, кроме одного: скорее бы погас этот душный, глупый день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось, в висках стучали молоточки, в памяти слуха тяжело сгустились все голоса дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала:

«Да – что вы озорничаете?»

Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин лежал и слушал перебой двух голосов. Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев – без иронии. Позванивали чайные ложки о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о стекло.

На террасе говорили о славянофилах и Данилевском, о Герцене и Лаврове. Клим Самгин знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех человек является Исааком, обреченным на заклание.

«Нужно иметь какие-то особенные головы и сердца, чтоб признавать необходимость приношения человека в жертву неведомому богу будущего», – думал он, чутко вслушиваясь в спокойную речь, неторопливые слова Туробоева:

– Среди господствующих идей нет ни одной, приемлемой для меня…

Быстро забормотал Лютов, сначала невозможно было разобрать, что он говорит, но затем выделились слова:

──── 363 ────

– У народников сильное преимущество: деревня здоровее и практичнее города, она может выдвинуть более стойких людей, – верно-с?

– Возможно, – сказал Туробоев.

Клим подумал, что, наверное, он, отвечая, приподнял левое плечо, как всегда делал, уклоняясь от прямого ответа на вопрос.

– А все-таки – половинчатость! – вскричал Лютов. – Все-таки – потомки тех головотяпов, которые, уступив кочевникам благодатный юг, бежали в леса и болота севера.

– Кажется, вы противоречите себе…

– Нет, позвольте-с! Вы-то, вы-то как же? Ведь это ваши предки…

Тяжело затопала горничная, задребезжала чайная посуда. Клим встал, бесшумно приоткрыл окно на террасу и услышал ленивенькие, холодные слова:

– Я, конечно, не думаю, что мои предки напутали в истории страны так много и были так глупо преступны, как это изображают некоторые… фабриканты правды из числа радикальных публицистов. Не считаю предков ангелами, не склонен считать их и героями, они просто более или менее покорные исполнители велений истории, которая, как вы же сказали, с самого начала криво пошла. На мой взгляд, ныне она уже такова, что лично мне дает право отказаться от продолжения линии предков, – линии, требующей от человека некоторых качеств, которыми я не обладаю.

– Это – что же? – взвизгнул Лютов. – Это – резиньяция? Толстовство?

– Помнится, я уже говорил вам, что считаю себя человеком психически деклассированным… Раздались шлепающие шаги.

– Что – умер? – спросил Туробоев, ему ответил голос Макарова:

– Разумеется. Налей чаю, Владимир. Вы, Туробоев, поговорите с урядником еще; он теперь обвиняет кузнеца уже не в преднамеренном убийстве, а – по неосторожности.

Самгин отошел от окна, причесался и вышел на террасу, сообразив, что, вероятно, сейчас явятся девицы.

──── 364 ────

Огонь лампы, как бы поглощенный медью самовара, скупо освещал три фигуры, окутанные жарким сумраком. Лютов, раскачиваясь на стуле, двигал челюстями, чмокал и смотрел в сторону Туробоева, который, наклонясь над столом, писал что-то на измятом конверте.

– Почему ты босый? – спросил Клим Макарова, – тот, расхаживая по террасе со стаканом чая в руке, ответил:

– Сапоги в крови. Этому парню…

– Ну, довольно! – сказал Лютов, сморщив лицо, и шумно вздохнул: – А где же существа второго сорта?

Он перестал качаться на стуле и дразнящим тоном начал рассказывать Макарову мнение хромого мужика о женщинах.

– Мужик говорил проще, короче, – заметил Клим. Лютов подмигнул ему, а Макаров, остановясь, сунул свой стакан на стол так, что стакан упал с блюдечка, и заговорил быстро и возбужденно:

– Вот – видишь? Я же говорю: это – органическое! Уже в мифе о сотворении женщины из ребра мужчины совершенно очевидна ложь, придуманная неискусно и враждебно. Создавая эту ложь, ведь уже знали, что женщина родит мужчину и что она родит его для женщины.

Туробоев поднял голову и, пристально взглянув на возбужденное лицо Макарова, улыбнулся. Лютов, подмигивая и ему, сказал:

– Интереснейшая гипотеза российской фабрикации!

– Это ты говоришь о вражде к женщине? – с ироническим удивлением спросил Клим.

– Я, – сказал Макаров, ткнув себя пальцем в грудь, и обратился к Туробоеву:

– Та же вражда скрыта и в мифе об изгнании первых людей из рая неведения по вине женщины.

Клим Самгин улыбался и очень хотел, чтоб его ироническую улыбку видел Туробоев, но тот, облокотясь о стол, смотрел в лицо Макарова, высоко подняв вышитые брови и как будто недоумевая.

– Счастливый ты младенец, Костя, – пробормотал Лютов, тряхнув головою, и стал разводить пальцем воду по медному подносу. А Макаров говорил, понизив голос и от возбуждения несколько заикаясь, – говорил торопливо:

──── 365 ────

– Вражда к женщине началась с того момента, когда мужчина почувствовал, что культура, создаваемая женщиной, – насилие над его инстинктами.

«Что он врет?» – подумал Самгин и, погасив улыбку иронии, насторожился.

Макаров стоял, сдвинув ноги, и это очень подчеркивало клинообразность его фигуры. Он встряхивал головою, двуцветные волосы падали на лоб и щеки ему, резким жестом руки он отбрасывал их, лицо его стало еще красивее и как-то острей.

– Оседлую и тем самым культурную жизнь начала женщина, – говорил он. – Это она должна была остановиться, оградить себя и своего детеныша от зверей, от непогоды. Она открыла съедобные злаки, лекарственные травы, она приручила животных. Для полузверя и бродяги самца своего она постепенно являлась существом все более таинственным и мудрым. Изумление и страх пред женщиной сохранились и до нашего времени, в «табу» диких племен. Она устрашала, своими знаниями, ведовством и особенно – таинственным актом рождения детеныша, – мужчина-охотник не мог наблюдать, как рожают звери. Она была жрицей, создавала законы, культура возникла из матриархата…

Вокруг лампы суетливо мелькали серенькие бабочки, тени их скользили по белой тужурке Макарова, всю грудь и даже лицо его испещряли темненькие пятнышки, точно тени его торопливых слов. Клим Самгин находил, что Макаров говорит скучно и наивно.

«Держит экзамен на должность «объясняющего господина».

Вспомнив старую привычку, Макаров правой рукой откручивал верхнюю пуговицу тужурки, левая нерешительно отмахивалась от бабочек.

– Кстати, знаете, Туробоев, меня издавна оскорбляло известное циническое ругательство. Откуда оно? Мне кажется, что в глубокой древности оно было приветствием, которым устанавливалось кровное родство. И – могло быть приемом самозащиты. Старый охотник говорил: поял твою мать – молодому, более сильному. Вспомните встречу Ильи Муромца с похвалыциком…

Лютов весело усмехнулся и крякнул.

──── 366 ────

– Где ты вычитал это? – спросил Клим, тоже улыбаясь.

– Это – моя догадка, иначе я не могу понять, – нетерпеливо ответил Макаров, а Туробоев встал и, прислушиваясь к чему-то, сказал тихонько:

– Остроумная догадка.

– Я надоел вам? – спросил Макаров.

– О, нет, что вы! – очень ласково и быстро откликнулся Туробоев. – Мне показалось, что идут барышни, но я ошибся.

– Хромой ходит, – тихо сказал Лютов и, вскочив со стула, осторожно спустился с террасы во тьму.

Климу было неприятно услышать, что Туробоев назвал догадку Макарова остроумной. Теперь оба они шагали по террасе, и Макаров продолжал, еще более понизив голос, крутя пуговицу, взмахивая рукой:

– Когда полудикий Адам отнял, по праву сильного, у Евы власть над жизнью, он объявил все женское злом. Очень примечательно, что это случилось на Востоке, откуда все религии. Именно оттуда учение: мужчина – день, небо, сила, благо; женщина – ночь, земля, слабость, зло. Евреи молятся: «Господи, благодарю тебя за то, что ты не создал меня женщиной». Гнусность нашей очистительной молитвы после родов – это уж несомненно мужское, жреческое. Но, победив женщину, мужчина уже не мог победить в себе воспитанную ею жажду любви и нежности.

– Но в конце концов что ты хочешь сказать? – строго и громко спросил Самгин.

– Я?

– К чему ты ведешь?

Макаров остановился пред ним, ослепленно мигая.

– Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит от любви, от семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?

Он махнул рукой в тьму:

– Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят – пойми! – не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.

──── 367 ────

Клим усмехнулся в лицо его.

– Эх ты, романтик, – сказал он, потягиваясь, расправляя мускулы, и пошел к лестнице мимо Туробоева, задумчиво смотревшего на циферблат своих часов. Самгину сразу стал совершенно ясен смысл этой длинной проповеди.

«Дурачок», – думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.

«Вот так и живут они, все эти Лютовы, Макаровы, Кутузовы, – схватят какую-нибудь идейку и шумят, гремят…»

Утром подул горячий ветер, встряхивая сосны, взрывая песок и серую воду реки. Когда Варавка, сняв шляпу, шел со станции, ветер забросил бороду на плечо ему и трепал ее. Борода придала краснолицей, лохматой голове Варавки сходство с уродливым изображением кометы из популярной книжки по астрономии.

За чаем, сидя в ночной, до пят, рубахе, без панталон, в туфлях на босую ногу, задыхаясь от жары, стирая с лица масляный пот, он рычал:

– Лето, чорт! Африканиш фейерлих!5 А там бунтует музыкантша, – ей необходимы чуланы, переборки и вообще – чорт в стуле. Поезжай, брат, успокой ее. Бабец – вкусный.

Он шумно вздохнул, вытер лицо бородой.

– У Веры Петровны в Петербурге что-то не ладится с Дмитрием, его, видимо, крепко ущемили. Дань времени…

За глаза Клим думал о Варавке непочтительно, даже саркастически, но, беседуя с ним, чувствовал всегда, что человек этот пленяет его своей неукротимой энергией и прямолинейностью ума. Он понимал, что это ум цинический, но помнил, что ведь Диоген был честный человек.

──── 368 ────

– Вы знаете, – сказал он, – Лютов сочувствует революционерам.

Варавка пошевелил бровями, подумал.

– Так. Казалось бы – дело не купеческое. Но, кажется, это входит в моду. Сочувствуют.

И – просыпал град быстреньких словечек:

– Революционер – тоже полезен, если он не дурак. Даже – если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот всё больше производим товаров, а покупателя – нет, хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день – сто миллионов спичек, по гвоздю – сто миллионов гвоздей.

Сгреб руками бороду, сунул ее за ворот рубахи и присосался к стакану молока. Затем – фыркнул, встряхнул головою и продолжал:

– Если революционер внушает мужику: возьми, дурак, пожалуйста, землю у помещика и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, – революционер – полезный человек. Лютов – что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…

– Он дает вам денег на газету?

– Дядя его дает, Радеев… Блаженный старикан такой… Помолчав, он спросил, прищурясь:

– Что же, Лютов – убежденный человек?

– Не знаю. Он такой… неуловимый.

– Поймают, – обещал Варавка, вставая. – Ну, я пойду купаться, а ты катай в город.

– Купаться? – удивился Клим. – Вы так много выпили молока…

– И еще выпью, – сказал Варавка, наливая из кувшина в стакан холодное молоко.

Приехав в город, войдя во двор дома, Клим увидал на крыльце флигеля Спивак в длинном переднике серого коленкора; приветственно махая рукой, обнаженной до локтя, она закричала:

– А, молодой хозяин! Пожалуйте-ко сюда!

И, крепко пожимая руку его, начала жаловаться: нельзя сдавать квартиру, в которой скрипят двери, не притворяются рамы, дымят печи.

──── 369 ────

– Тут жил один писатель, – сказал Клим и – ужаснулся, поняв, как глупо сказал.

Спивак взглянула на него удивленно и, этим смутив его еще более, пригласила в комнаты. Там возилась рябая девица с наглыми глазами; среди комнаты, задумавшись, стоял Спивак с молотком в руках, без пиджака, на груди его, как два ордена, блестели пряжки подтяжек.

– Устраиваемся, – объяснил он, протянув Климу руку с молотком.

Он снял очки, и на его маленьком, детском личике жалобно обнажились слепо выпученные рыжие глаза в подушечках синеватых опухолей. Жена его водила Клима по комнатам, загроможденным мебелью, требовала столяров, печника, голые руки и коленкор передника упростили ее. Клим неприязненно косился на ее округленный живот.

А через несколько минут он, сняв тужурку, озабоченно вбивал гвозди в стены, развешивал картины и ставил книги на полки шкафа. Спивак настраивал рояль, Елизавета говорила:

– Он всегда сам настраивает. Это – его алтарь, он даже -меня неохотно допускает к инструменту.

Гудели басовые струны, горничная гремела посудой, в кухне шаркал рашпиль водопроводчика.

– Вы «е находите, что в жизни кое-что лишнее? – неожиданно спросила Спивак, «о когда Клим охотно согласился с нею, она, прищурясь, глядя в угол, сказала:

– А мне нравится именно лишнее. Необходимое – скучно. Оно – порабощает. Все эти сундуки, чемоданы – ужасны!

Затем она заявила, что любит старый фарфор, хорошие переплеты книг, музыку Рамо, Моцарта и минуты перед грозой.

– Когда чувствуешь, что все в тебе и вокруг тебя напряжено, и ожидаешь катастрофы.

Клим никогда еще не видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное чувство осторожности, любопытства и, конечно, те надежды, которые волнуют молодого человека, когда красивая женщина смотрит на него ласково и ласково говорит с ним.

───────────

© Serge Shavirin — Page created in 0,786 seconds.