Жизнь Клима Самгина. Том 2. Страницы 390-409

──── 390 ────

Он чувствовал, что это так же не для него, как роль пропагандиста среди рабочих или роль одного из приятелей жены, крикунов о космосе и эросе, о боге и смерти. У него была органическая неприязнь к этим людям красивых слов, к людям, которые, видимо, серьезно верили, что они уже не только европейцы, но и парижане. Их речи, долетая в кабинет к нему, вызывали в его памяти жалкий образ Нехаевой, с ее страхом смерти и болезненной жаждой любви. Они раздражали его тем, что осмеливались пренебрежительно издеваться над социальными вопросами; они, повидимому, как-то вырвались или выродились из хаоса тех идей, о которых он не мог не думать и которые, мешая ему жить, мучили его. Втайне от себя он понимал, что эти люди очень образованны и что он, в сравнении с ними, невежда. В конце концов они говорили о вещах, о которых он не имел потребности думать. Иногда он чувствовал, что это его недостаток, но недостаток лишь потому, что ограничивает его лексикон, впрочем, достаточно богатый афоризмами.

«Философия права – это попытка оправдать бесправие», – говорил он и говорил, что, признавая законом борьбу за существование, бесполезно и лицемерно искать в жизни место религии, философии, морали. Таких фраз он помнил много, хорошо пользовался ими и, понимая, как они дешевы, называл их про себя «медной монетой мудрости». Но вообще от философических размышлений он воздерживался, предпочитая им «факты», а когда замечал, что факты освещаются им несколько разноречиво или слишком одноцветно, он объяснял это требованиями объективности.

В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края»:

──── 391 ────

«Вся наша интеллигенция больна гипертрофией критического отношения к действительности».

«Возможно, что я тоже заразился этой болезнью, – подумал Самгин. – Заразился и отсюда – всё».

Подумав, он быстро нашел «но».

«Но если я болен, то, в отличие от других, знаю – чем».

А в следующий момент подумал, что если он так одинок, то это значит, что он действительно исключительный человек. Он вспомнил, что ощущение своей оторванности от людей было уже испытано им у себя в городе, на паперти церкви Георгия Победоносца; тогда ему показалось, что в одиночестве есть нечто героическое, возвышающее.

«Нет у меня своих слов для голоса души, а чужими она не говорит», – придумал Самгин.

На стене, по стеклу картины, скользнуло темное пятно. Самгин остановился и сообразил, что это его голова, попав в луч света из окна, отразилась на стекле. Он подошел к столу, закурил папиросу и снова стал шагать в темноте.

Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок, Самгин поспешно зажег лампу, сел к столу и разбросал бумаги так, чтоб видно было: он давно работает. Он сделал это потому, что не хотел говорить с женою о пустяках. Но через десяток минут она пришла в ночных туфлях, в рубашке до пят, погладила влажной и холодной ладонью его щеку, шею.

– Работаешь?

– Как видишь.

– Странно, подъезжая к дому, я не видела огня в твоем окне.

– Да?

Присев на угол стола, жена сказала, что Любаша серьезно больна, доктор считает возможным воспаление легких.

– Там у нее Гогина.

– Это — – хорошо. Ты – иди, я скоро кончу. Варвара покорно ушла. Глядя на ее оранжевые пятки, Самгин подумал, что эта женщина уже прочитана им, неинтересна. Он знал каждое движение ее тела, каждый вздох и стон, звал всю, не очень богатую, игру ее лита и был убежден, что хорошо знает суетливый ход ее фраз, которые она не очень осторожно черпала из модной литературы и часто беспомощно путалась в них, впадая в смешные противоречия. Но она была удобной женой, практичной хозяйкой, и Самгин ценил ее скептическое отношение к людям, ее чутье фальши, умение подмечать маскировку. Вообще с нею не плохо жить, но, например, с Никоновой было бы, вероятно, мягче, приятней, хотя Никонова и старше Варвары.

──── 392 ────

Через час он тихо вошел в спальню, надеясь, что жена уже спит. Но Варвара, лежа в постели, курила, подложив одну руку под голову.

– Дурная привычка курить в спальне, – заметил он начиная раздеваться.

– Сколько раз я говорила тебе это, – отозвалась Варвара; вышло так, как будто она окончила его фразу. Самгин посмотрел на нее, хотел что-то сказать, но не сказал ничего, отметил только, что жена пополнела и, должно быть, от этого шея стала короче у нее.

«Если она изменяет мне, это должно как-то сказаться на приемах ее ласк, на движениях тела», – подумал Самгин и решил проверить свою догадку.

– Подвинься, – сказал он, подходя к ее постели.

– Я так устала, – ответила она, не двигаясь, прикрыв глаза. – Уснуть не могу.

Она редко отказывала ему и никогда не отказывала под этим предлогом. Просить ее было бы унизительно, он тоже никогда не делал этого. Он лег в свою постель обиженным.

– Был там один еврей, – заговорила Варвара, погасив папиросу и как бы продолжая рассказ, начатый ею давно.

– И Кумов был, – произнес Клим и услышал, что он не спросил о Кумове, а утверждает: был Кумов.

– Был, – сказала Варвара. – Но он – не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь, стоит на своем: мир – непроницаемая тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи – это знаки, которые дети пишут грифелем на школьной доске…

──── 393 ────

– Наивнейшая метафизика, чепуха, – сердито сказал Самгин, с негодованием улавливая общее между философией письмоводителя и своими мыслями. – Будем спать, я теме устал.

Варвара вздохнула, поправила подушку под головой и, помолчав минуту, снова заговорила:

– А знаешь, не нравятся мне евреи. Это – стыдно ?

– Конечно.

– Не нравятся. Все они и всегда, во всем как-то забегают вперед. И есть евреи специально для возбуждения антисемитизма.

– Есть и русские, которые способны вызвать руссо-фобство, – проворчал Самгин. Но Варвара настойчиво и, кажется, насмешливо продолжала:

– Это – неудачное возражение. Ты ведь тоже не любишь евреев, но тебе стыдно сознаться в этом.

– Какая чепуха! Пожалуйста, погаси свет. Погасила, продолжая говорить и в темноте, и голос и слова ее стали еще более раздражающими,

– Разве ты не говорил, что, если еврей – нигилист, так он в тысячу раз хуже русского нигилиста?

Самгин, с трудом отмалчиваясь, подумал, что не следует ей рассказывать о Митрофанове, – смеяться будет она. Пробормотав что-то несуразное, якобы сквозь сон, Клим заставил, наконец, жену молчать.

Митрофанов являлся не так часто и свободно, как раньше. Он входил виновато, с вопрошающей улыбкой на лице, как бы молча осведомляясь:

«Ну, как же решено?»

Много пил чаю, рассказывал уличные и трактирные сценки, очень смешил ими Варвару и утешал Самгина, поддерживая его убеждение, что, несмотря на суету интеллигенции, жизнь, в глубине своей, покорно повинуется старым, крепким навыкам и законам.

– Кажется, скоро место получу, вторым помощником смотрителя буду в сумасшедшем доме, – сказал Митрофанов Варваре, но, когда она вышла из столовой, он торопливым шопотом объявил Самгину:

– Насчет сумасшедшего дома я соврал, конечно, извините!

– Зачем? – удивился Клим,

──── 394 ────

– Да, знаете, все-таки, если Варвара Кирилловна усомнится в моей жизни, так чтоб у вас было чем объяснить шатающееся поведение мое.

Самгину понравилась эта своеобразная забота сыщика о нем, но, проводив Митрофанова, спросил сам себя:

«Неужели мое отношение к Варваре уже заметно посторонним?»

И – рассердился:

«Этот болван, кажется, считает меня своим единомышленником в чем-то…»

Через несколько дней Самгин одиноко сидел в столовой за вечерним чаем, думая о том, как много в его жизни лишнего, изжитого. Вспомнилась комната, набитая изломанными вещами, – комната, которую он неожиданно открыл дома, будучи ребенком. В эти невеселые думы тихо, точно призрак, вошел Суслов.

– Слышали? – спросил он, улыбаясь, поблескивая черненькими глазками. Присел к столу, хозяйственно налил себе стакан чаю, аккуратно положил варенья в стакан и, размешивая чай, позванивая ложечкой, рассказал о крестьянских бунтах на юге. Маленькая, сухая рука его дрожала, личико морщилось улыбками, он раздувал ноздри и все вертел шеей, сжатой накрахмаленным воротником.

– Вот — – видите? – мягко, уговаривающим тоном спрашивал он. – Чего же стоит ваше чисто экономическое движение рабочих, руководимых не вами, а жандармами, чего оно стоит в сравнении с этим стихийным порывом крестьянства к социальной справедливости?

Вежливо улыбаясь, Самгин молчал и не верил старику, думая, что эти волнения крестьян, вероятно, так же убоги и мало значительны, как памятный грабеж хлебного магазина. А Суслов, натягивая рукава пиджака до кистей рук, точно подросток, которому костюм уже короток и неудобен, звенел:

– Зашел сказать, что сейчас уезжаю недели на три, на месяц; вот ключ от моей комнаты, передайте Любаше; я заходил к ней, но она спит. Расхворалась девица, – вздохнул он, сморщив серый лоб. – И – как не во-время! Ее бы надо послать в одно место, а она вот…

──── 395 ────

Тут Самгин увидел, что старик одет празднично или как именинник в новый, темносиний костюм, а его тощее тело воинственно выпрямлено. Он даже приобрел нечто напомнившее дядю Якова, полусгоревшего, полумертвого человека, который явился воскрешать мертвецов. Ласково простясь, Суслов ушел, поскрипывая новыми ботинками и оставив у Самгина смутное желание найти в старике что-нибудь комическое. Комического – не находилось, но Клим все-таки с некоторой натугой подумал:

«Ему бы к пиджаку пришить золоченые пуговицы… Статский советник от революции…»

Минут через десять Суслова заменил Гогин, но не такой веселый, как всегда. Он оказался более осведомленным и чем-то явно недовольным. Шагая по комнате, прищелкивая пальцами, как человек в досаде, он вполголоса отчетливо говорил:

– Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там у вас брат, так? Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса у нас есть, но, вероятно, среди наших аресты.

Подняв за спинку тяжелый стул, раскачивая его на вытянутой руке, Гогин задумчиво продолжал:

– Не охотник я рассуждать с одной стороны и с другой стороны, но, пожалуй, это – компенсация за парад Зубатова. Однако – не нр-равится мне это…

– Почему? – спросил Клим, несколько удрученный его рассказом.

– Как сказать? Нечто эмоциональное, – грешен! Недавно на одной фабрике стачка была, машины переломали. Квалифицированный рабочий машин не ломает, это всегда – дело чернорабочих, людей от сохи…

Он поставил стул, сел на него верхом и пощипал усики.

– Государственное хозяйство – машина. Старовата, изработалась? Да, но… Бедная мы страна! И вот тут вмешивается эмоция, которая… которая, может быть, – расчет. За границей наши поднимают вопрос о создании квалифицированных революционеров. Умная штука…

──── 396 ────

Не слушая его, Самгин пытался представить, как на родине Гоголя бунтуют десятки тысяч людей, которых он знал только «чоловiками» и «парубками» украинских пьес. Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними – тучи дыма, неба – не видно, а земля – пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.

– Так, значит, в четверг? – спросил Алексей, встав и оглядываясь.

Самгин утвердительно кивнул головою, хотя и не слышал, что именно предложил или о чем просил Гогин.

Когда он снова остался наедине с собою, его обняла холодным дымом скука знакомой тревоги. В памяти ожили темные массы людей. Волновались, прогибая под собою землю, сотни тысяч на Ходынском поле, и вспомнилось, как он подумал, что, если эта сила дружно хлынет на Москву, она растопчет город в мусор и пыль. Шли десятки тысяч рабочих к бронзовому царю, дедушке голубоглазого молодого человека, который, подпрыгивая на сиденье коляски, скакал сквозь рев тысяч людей, виновато улыбаясь им. Народ поднимает колокол, натягивая веревки так, будто хочет опрокинуть колокольню. Срывают «всем миром» замок с двери запасного хлебного магазина. Мужик, с деревянной ногою, ловит несуществующего сома. Другой мужик недоверчиво спрашивает:

«Да – был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»

В двух этих мужиках как будто было нечто аллегорическое и утешительное. Может быть, все люди ловят несуществующего сома, зная, что сом – не существует, но скрывая это друг от друга?..

«Нет, глупо я думаю», – решил он, закрыв глаза и надевая очки,

──── 397 ────

«Есть во мне что-то беспомощное, – решил он, но тотчас поправил себя: – Детское. Но – неужели я всегда буду жить так? Пленником, невольником?»

Скука вытеснила его из дому. Над городом, в холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку:

– Ну, ладно, три целковых, но уж…

– Конечно, – честным голосом ответила девица. – Меня все хвалят.

А другой человек, с длинным лицом, в распахнутой шубе, стоя на углу Кузнецкого моста под фонарем, уговаривал собеседника, маленького, но сутулого, в измятой шляпе:

– Чорт с ними! Пусть школы церковно-приходские, только бы народ знал грамоту!

В коляске, запряженной парой черных зверей, ноги которых работали, точно рычаги фантастической машины, проехала Алина Телепнева, рядом с нею – Лютов, а напротив них, под спиною кучера, размахивал рукою толстый человек, похожий на пожарного. Самгин вспомнил о Лидии, она живет где-то на Кавказе и, по словам Любаши, пишет книгу о чем-то. Варвара никогда не вспоминает о ней. Макаров – в Москве, но не заметен. Брат Дмитрий недавно прислал длинное и тусклое письмо, занят изучением кустарных промыслов, особенно – гончарного.

«Возможно, что он арестован», – подумал Самгин.

Молодцевато прошел по мостовой сменившийся с караула взвод рослых солдат, серебряные штыки, косо пронзая воздух, точно расчесывали его.

– Мы пошли? – спросила Самгина девица в широкой шляпе, задорно надетой набок; ее неестественно расширенные зрачки колюче блестели.

«Атропин, конечно», – сообразил Клим, строго взглянув в раскрашенное лицо, и задумался о проститутках: они почему-то предлагали ему себя именно в тяжелые, скучные часы.

──── 398 ────

«Забавно».

Но уже было не скучно, а, как всегда на этой улице, – интересно, шумно, откровенно распутно и не возбуждало никаких тревожных мыслей. Дома, осанистые и коренастые, стояли плотно прижавшись друг к другу, крепко вцепившись в землю фундаментами. Самгин зашел в ресторан.

Когда он возвратился домой, жена уже спала. Раздеваясь, он несколько раз взглянул на ее лицо, спокойное, даже самодовольное лицо человека, который, сдерживая улыбку удовольствия, слушает что-то очень приятное ему.

«Она – счастливее меня. Потому что глупее».

Самгин лег, погасил огонь, с минуту прислушался к дыханию жены. В нем быстро закипело озлобление.

«Глупая баба с деланной скромностью распутницы, которая скромна только из страха обнаружить свою бешеную чувственность. Выкидыш она сделала для того, чтоб ребенок не мешал ее наслаждениям».

Темнота легко подсказывала злые слова, Самгин снизывал их одно с другим, и ему была приятна работа возбужденного чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая слова жены, говорил ей:

«Да, я по натуре не революционер, но я честно исполняю долг порядочного человека, я – революционер по сознанию долга. А – ты? Ты – кто?»

Ему даже захотелось разбудить Варвару, сказать в лицо ей жесткие слова, избить ее словами, заставить плакать.

«Вероятно, вот в таком настроении иногда убивают женщин», – мельком подумал он, прислушиваясь к шуму на дворе, где как будто лошади топали. Через минуту раздался торопливый стук в дверь и глухой голос Анфимьевны:

– Полиция во флигель пришла. Не зажигайте огня, будто спите, может, бог пронесет.

– Чорт бы взял, – пробормотал Самгин, вскакивая с постели, толкнув жену в плечо. – Проснись, обыск! Третий раз, – ворчал он, нащупывая ногами туфли, одна из них упрямо пряталась под кровать, а другая сплющилась, не пуская в себя пальцы ноги.

──── 399 ────

Варвара, уродливо длинная в ночной рубашке, перенеслась, точно по воздуху, к окну.

– Ах, боже мой…

– Не открывай занавеску!..

– Есть у тебя что-нибудь? Прячь, дай мне, я спрячу… Анфимьевна спрячет.

Она убежала, отвратительно громко хлопнув дверью спальни, а Самгин быстро прошел в кабинет, достал из книжного шкафа папку, в которой хранилась коллекция запрещенных открыток, стихов, корректур статей, не пропущенных цензурой. Лично ему все эти бумажки давно уже казались пошленькими и в большинстве бездарными, но они были монетой, на которую он покупал внимание людей, и были ценны тем еще, что дешевизной своей укрепляли его пренебрежение к людям.

«Я – боюсь», – сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван. Было очень обидно чувствовать себя трусом, и было бы еще хуже, если б Варвара заметила это.

«Арестуют… Чорт с ними! Вышлют из Москвы, не более, – торопливо уговаривал он себя. — – Выберу город потише и буду жить вне этой бессмыслицы».

Вбежала Варвара.

– Давай!

Схватив папку, она, убегая, обнадежила:

– Кажется, не к тебе.

Самгин, осторожно отогнув драпировку, посмотрел в окно, по двору двигались человекоподобные сгустки тьмы.

«Не к тебе, – повторил он слова жены. – Другая сказала бы: не к нам».

Варвара снова возвратилась, он отошел от окна, сел на диван, глядя, как она, пытаясь надеть капот, безуспешно ищет рукав.

– Помоги же!

И, когда он расправил рукав. Варвара, прижавшись к нему, пробормотала:

– Не могу представить тебя в тюрьме.

– Сотни людей сидят.

– Ах, какое мне дело до сотен! Сели на диван, плотно друг ко другу. Сквозь щель в драпировке видно было, как по фасаду дома напротив ползает отсвет фонаря, точно желая соскользнуть со стены; Варвара, закурив папиросу, спросила:

──── 400 ────

– Неужели больную арестуют?

Самгин не ответил. Было глупо, смешно и неловко пред Варварой сидеть и ждать визита жандармов. Но – что же делать?

– А Суслов – уехал, – шептала Варвара. – Он, вероятно, знал, что будет обыск. Он – такая хитрая лиса…

– Неправда, – строго сказал Самгин.

Снова замолчали, прислушиваясь к заливистому кашлю на дворе; кашель начинался с басового буханья и, повышаясь, переходил в тонкий визг ребенка, страдающего коклюшем.

– Это – унизительно, ждать! – догадалась Варвара. – Я – лягу.

Ода ушла, сердито шаркая туфлями. Самгин встал, снова осторожно посмотрел в окно, в темноту; в ней ничего не изменилось, так же по стене скользил свет фонаря.

«Испортилась горелка, – подумал Самгин. – Не придут, это ясно».

Идти в спальню не хотелось, он прилег на диване, чувствуя себя очень одиноким и в чем-то виноватым пред собою.

Утром к чаю пришел Митрофанов, он был понятым при обыске у Любаши.

– Обыскивали строго, – рассказывал он и одобрительно улыбался. – Ни зерна не нашли, ни дробинки. А все-таки увезли.

– Но ведь она нездорова! – возмущенно воскликнула Варвара. Иван Петрович пожал плечами, вздохнул:

– У них – свои соображения, они здоровьем подозрительных людей не интересуются. И книги оказались законные, – продолжал он, снова улыбаясь. – библия, наука, сочинения Тургенева, том четвертый…

– Д почему вы думали, что у нее должны быть какие-то незаконные книги? – подозрительно спросила Варвара.

Иван Петрович спрашивающими глазами взглянул на Сангина, ухмыльнулся, потер щеку и вполголоса заговорил;

──── 401 ────

– Эх, Варвара Кирилловна, что уж скрывать! Я ведь понимаю: пришло время перемещения сил, и на должность дураков метят умные. И – пора! И даже справедливо. А уж если желаем справедливости, то, конечно, жалеть нечего. Я ведь только против убийств, воровства и вообще беспорядков.

Он согнулся, наклонясь к Варваре, и еще понизил голос.

– Однако – и убийство можно понять. «Запрос в карман не кладется», – как говорят. Ежели стреляют в министра, я понимаю, что это запрос, заявление, так сказать: уступите, а то – вот! И для доказательства силы – хлоп!

Варвара осторожно засмеялась.

– Вы забавно говорите, Иван Петрович, – сказала она сквозь смех.

– Конечно, смешно, – согласился постоялец, – но, ей-богу, под смешным словом мысли у меня серьезные. Как я прошел и прохожу широкий слой жизни, так я вполне вижу, что людей, не умеющих управлять жизнью, никому не жаль и все понимают, что хотя он и министр, но – бесполезность! И только любопытство, все равно как будто убит неизвестный, взглянут на труп, поболтают малость о причине уничтожения и отправляются кому куда нужно: на службу, в трактиры, а кто – по чужим квартирам, по воровским делам.

Самгин слушал философические изъявления Митрофанова и хмурился, опасаясь, что Варвара догадается о профессии постояльца. «Так вот чем занят твой человек здравого смысла», скажет она. Самгин искал взгляда Ивана Петровича, хотел предостерегающе подмигнуть ему, а тот, вдохновляясь все более, уже вспотел, как всегда при сильном волнении.

– Конечно, если это войдет в привычку – стрелять, ну, это – плохо, – говорил он, выкатив глаза. – Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня – чем же мы причешемся? А нам. Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы – народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…

──── 402 ────

Самгин громко кашлянул, но и это не помогло.

– Может быть, конечно, что это у нас от всесильной тоски по справедливости, ведь, знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь другой жизни, отчего у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна, многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же знаю. Например – преступники…

«Болван!» – мысленно выругался Самгин и, крякнув, начал звонить ложкой о стакан, но тотчас же перестал мешать Митрофанову.

Свирепо вытаращив глаза, колотя себя кулаком по колену, Митрофанов протянул другую руку к Варваре, растопыря пальцы, как бы намереваясь схватить ее за горло.

– Какой же ты, сукинов сын, преступник, – яростно шептал он. – Ты же – дурак и… и ты во сне живешь, ты – добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже со взломом, дур-рак!

Он встряхнулся, выпрямился и сказал более спокойно, подняв руку, как для присяги:

– Варвара Кирилловна, – подобного нам народа – нет!

Варвара смотрела на него изумленно, даже как бы очарованно, она откинулась на спинку стула, заложив руки за шею, грудь ее неприлично напряглась. Самгин уже не хотел остановить излияния агента полиции, находя в них некий иносказательный смысл.

– Совершенно невозможный для общежития народ, вроде как блаженный и безумный. Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И – никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно с фокусом, с фантазией. Позвольте рассказать… По одному поручению..

Митрофанов заикнулся, мельком взглянул на Клима.

– То есть не по поручению, а по случаю пришлось мне поймать на деле одного полотера, он замечательно приспособился воровать мелкие вещи, – кольца, серьги, броши и вообще. И вот, знаете, наблюдаю за ним. Натирает он в богатом доме паркет. В будуаре-с. Мальчишку-помощника выслал, живенько открыл отмычкой ящик в трюмо, взял что следовало и погрузил в мастику. Прелестно. А затем-с…

──── 403 ────

Митрофанов подпрыгнул на стуле, и его круглое, котово лицо осветилось нелепо радостной улыбкой.

– Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но – позвольте! Ему – тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» – «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле пожить минуточку вниз головою».

Он снова всем телом подался к Варваре и тихо, убежденно, с какой-то горькой радостью, но как бы и с испугом продолжал:

– Это – не Рокамболь, а самозванство и вреднейшая чепуха. Это, знаете, самообман и заблуждение, так сказать, игра собою и кроме как по морде – ничего не заслуживает. И, знаете, хорошо, что суд в такие штуки не вникает, а то бы – как судить? Игра, господи боже мой, и такая в этом скука, что – заплакать можно…

Он и заплакал. Его выпученные глаза омылились слезами, Самгину показалось, что слезы желтоватые и как пена. Покусав губы, чтоб сдержать дрожь их, Митрофанов усмехнулся.

– Невозможно понять поступки. Ермаков, коннозаводчик и в своем деле знаменитость, начал, от избытка средств, двухэтажный приют для старушек созидать, зданье с домовой церковью и прочее. Вдруг – обрушились леса, покалечило людей нескольких. Случай – понятный. Но Ермаков, после того, церковь строить запретил, а, достроив дом, отдал его, на смех людям, под неприличное заведение, под мэзон пюблик7, как говорят французы из деликатности. Я вам таких примеров десятки расскажу. А – к чему примеряются, люди? Не понимаю» И дали даешь думать, что уж нет человека без фокуса, от каждого ждешь, что вот-вот и – встанет е» вверх ногами.

──── 404 ────

Тяжко вздохнув, Митрофанов встал, спросил:

– Думаете – просто все? Служат люди в разных должностях, кушают, посещают трактиры, цирк, театр и – только? Нет, Варвара. Кирилловна, это одна оболочка, скорлупа, а внутри – скука! Обыкновенность жизни эхо – фальшь и – до времени, а наступит разоблачающая минута,, и – пошел человек- вняв головою.

Он отвесил неуклюжий поклон.

– Извините, пожалуйста, что расстроился. Живешь, знаете, и… неудобно. Беспокойно. Простите.

Стряхивая рукою крошки хлеба с пиджака, он ушел.

– За-амечательно» – изумленно протянула Варвара, закрыв глаза, качая головою. – Как это… замечательно! Разоблачающая минута, а? Что ты скажешь?

– Да, интересно, – сказал Самгин, разбираясь в «системе фраз» агента полиции.

– Нет, он мало похож на человека здравого смысла, каким ты его считал, – говорила Варвара.

– Кажется, это – так, – пробормотал Самгин и пошел к себе.

– Не понимаю, чем он тебя разочаровал, – настойчиво допрашивала жена, идя за ним. – Ты зайдешь к Гогиным сообщить об аресте Любаши?

– Разумеется.

Он сел к столу, развернул пред собою толстую папку с надписью «Дело» и тотчас же, как только исчезла Варвара, упал, как в яму, заросшую сорной травой, в хаотическую путаницу слов.

«Самозванство. Игра в жизнь…»

Ему казалось, что за этими словами спрятаны уже знакомые ему тревожные мысли. Митрофанов чем-то испуган, это – ясно; он вел себя, как человек виноватый, он, в сущности, оправдывался.

«Честный парень, потому и виноват», – заключил Самгин и с досадой почувствовал, что заключение это как бы подсказано ему со стороны, неприятно, чуждо.

──── 405 ────

Мешала думать Варвара, командуя в столовой.

– Пейте кофе.

– Спасибо, – ответил Кумов. «В капоте, не причесана, ноги голые», – вспомнил Самгин о жене, а она допрашивала:

– Что же он говорил?

Мягким голосом и, должно быть, как всегда, с улыбкой снисхождения к заблудившимся людям Кумов рассказывал:

– Упрекал писателей-реалистов в духовной малограмотности; это очень справедливо, но уже не новость, да ведь они и сами понимают, что реализм отжил.

– Вы думаете?

– Да, это – закон: когда жизнь становится особенно трагической – литература отходит к идеализму, являются романтики, как было в конце восемнадцатого века…

– Гм… Так ли? – спросила Варвара.

«Взвешивает, каким товаром выгоднее торговать», – сообразил Самгин, встал и шумно притворил дверь кабинета, чтоб не слышать раздражающий голос письмоводителя и деловитые вопросы жены.

Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.

– Ага, это – вы? А у нас…

– Обыск? – тихо спросил Самгин.

– Ну, разве теперь время для обыска…

– Ночью арестована Любаша, – сообщил Самгин, не раздеваясь, решив тотчас же уйти. Гогин ослепленно мигнул и щелкнул языком.

– С-скверно. Сестра – тоже. В Полтаве. Эх… Ну, идемте!

Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя у стола, он сложил руки свои на груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.

──── 406 ────

– Подобно исходу из плена египетского, – крикнул он как раз в те секунды, когда Самгин входил в дверь. – А Моисея – нет! И некому указать пути в землю обетованную.

Самгин тотчас подметил что-то новое и жуткое в этом, издавна неприятном ему человеке. Дьякон уродливо расплющился, стал плоским; сидел он прямо, одеревенело. Совершенно седая борода его висела клочьями, точно у нищего, который нарочитой неприглядностью хочет возбудить жалость. И облысел он неприглядно: со лба до затылка волосы выпали, обнажив серую кожу, но кое-где на ней остались коротенькие клочья, а над ушами торчали, как рога, два длинных клочка. Кожа лица сморщилась, лицо стало длинным, как у Василия Блаженного с дешевой иконы «богомаза».

– И ничего не было у них, ни ружьишка, ни пистолетишка, только палки, да колья, да вопли…

«В нем есть что-то театральное», – подумал Самгин, пытаясь освободиться от угнетающего чувства. Оно возросло, когда Дьякон, медленно повернув голову, взглянул на Алексея, подошедшего к нему, – оплывшая кожа безобразно обнажила глаза Дьякона, оттянув и выворотив веки, показывая красное .мясо, зрачки расплылись, и мутный блеск их был явно безумен.

– Ну, пишите, пишите, все равно, – сказал Дьякон, отмахиваясь от Алексея тяжелым жестом руки.

На него смотрели человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.

– Великое отчаяние, – хрипло крикнул Дьякон и закашлялся. – Половодью подобен был ход этот по незасеянным, невспаханным полям. Как слепорожденные, шли, озимя топтали, свое добро. И вот наскакал на них воевода этот, Сенахериб Харьковский…

──── 407 ────

– Он – нетрезвый? – шопотом спросил Самгин соседа, – тот, не пошевелясь, довольно громко проворчал:

– Вы сами пьяный…

– Старосте одному пропороли брюхо нагайкой. До кишок. Баб хлестали, как лошадей.

Кто-то из угла спросил тихо и безнадежно:

– Попыток сопротивления – не было?

– Чем сопротивляться? Пальцами? Кожа сопротивлялась, когда ее драли…

Дьякон замолчал, оглядываясь кровавыми глазами. Изо всех углов комнаты раздались вопросы, одинаково робкие, смущенные, только сосед Самгина спросил громко и строго:

– Сколько же тысяч было?

– Не считал. Несчетно.

Самгин по голосу узнал в соседе Пояркова и отодвинулся от него.

– Вот вы сидите и интересуетесь: как били и чем, и многих ли, – заговорил Дьякон, кашляя и сплевывая в грязный платок. – Что же: все для статей, для газет? В буквы все у вас идет, в слова. А – дело-то когда?

Он попробовал приподняться со стула, но не мог, огромные сапоги его точно вросли в пол. Вытянув руки на столе, но не опираясь ими, он еще раз попробовал встать п тоже не сумел. Тогда, медленно ворочая шеей, похожей па ствол дерева, воткнутый в измятый воротник серого кафтана, он, осматривая людей, продолжал:

– Словами и я утешался, стихи сочинял даже. Не утешают слова. До времени – утешают, а настал час, и – стыдно…

«Разоблачающая минута», – автоматически вспомнил Самгин.

– Что – слова? Помет души.

Согнувшись так, что борода его легла на стол, разводя по столу руками, Дьякон безумно забормотал:

Присмотрелся дьявол к нашей жизни,
Ужаснулся и – завыл со страха:
– Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, – видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты мой и брат мой неудачный,
Авель ты…

──── 408 ────

Закашлялся, подпрыгивая на стуле, и прохрипел:

– Вот что сочинял… Забыл дальше-то… В конце они:

Обнялись и оба горько плачут…

Дьякон ударил ладонью по столу.

– А – на что они, слезы-то бога и дьявола о бессилии своем? На что? Не слез народ просит, а Гедеона, Маккавеев…

Он еще раз ударил по столу, и удар этот, наконец, помог ему, он встал, тощий, длинный, и очень громко, грубо прохрипел:

– Исус Навин нужен. Это – не я говорю, это вздох народа. Сам слышал: человека нет у нас, человека бы нам! Да.

По длинному телу его от плеч до колен волной прошла дрожь.

– Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень – дурак, дерево – дурак, и бог – дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос – умен!» А теперь – знаю: все это для утешения! Всё – слова. Христос тоже – мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное – дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение – ложь!

Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых словах его хриплый голос звучал уже попрежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.

– И о рабах – неверно, ложь! – говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. – До Христа – рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А со Христа – духовное началось, да!

──── 409 ────

Поярков поднял голову, выпрямился.

– Верно, батя, – сказал он.

– . Позвольте однако, – возмущенно воскликнул человек с забинтованной ногою и палкой в руке. Поярков зашипел на него, а Дьякон, протянув к нему длинную руку с растопыренными пальцами, рычал:

– Был у меня сын… Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И – народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что убить может, а – наказан не будет! А?

«А» Дьякон рявкнул оглушительно и так, что заставил Самгина ожидать площадного ругательства. Но, оттолкнув ногою стул, на котором он сидел. Дьякон встряхнулся, точно намокшая под дождем птица, вытащил из кармана пестрый шарф и, наматывая его на шею, пошел к двери.

– Не могу больше, – бормотал он. – Простите. Нездоровится.

За ним пошел Алексей и седая дама в трауре; она обеспекоенно спросила:

– Где же вы ночуете?

Дьякон, кашляя, не ответил. Он шел, как слепой, раздвигая рукою воздух впереди себя, тяжело топая.

Чтоб избежать встречи с Поярковым, который снова согнулся и смотрел в пол, Самгин тоже осторожно вышел в переднюю, на крыльцо. Дьякон стоял на той стороне улицы, прижавшись плечом к столбу фонаря, читая какую-то бумажку, подняв ее к огню; ладонью другой руки он прикрывал глаза. На голове его была необыкновенная фуражка, Самгин вспомнил, что в таких художники изображали чиновников Гоголя.

– Мошенники, – пробормотал Дьякон, как пьяный, и, всхрапывая, кашляя, начал рвать бумажку, потом, оттолкнув от себя столб фонаря, шумно застучал сапогами. Улица была узкая, идя по другой стороне, Самгин слышал хрипящую воркотню:

– «Жертва богу… дух сокрушен… сердце сокрушенно и смиренно»… Х-хе…

───────────

© Serge Shavirin — Page created in 0,083 seconds.