──── 410 ────
Прошли сквозь вокзал, влезли в глубокие сугробы. «Локтев, — соображал Самгин, припоминая неприятного юношу, которому он любил делать выговоры. — Миша. Кажется, я знаком уже с половиной населения страны».
Явилась мысль очень странная и даже обидная: всюду на пути его расставлены знакомые люди, расставлены как бы для того, чтоб следить: куда он идет? Ветер сбросил с крыши на голову жандарма кучу снега, снег попал за ворот Клима Ивановича, набился в ботики. Фасад двухэтажного деревянного дома дымился белым дымом, в нем что-то выло, скрипело.
— Здесь — поляки и жиды, — сердито сказал жандарм. — У жидов помер кто-то. Всё — слышите — воют?
В комнате, кроме той двери, в которую вошел Самгин, было еще две, и в нее спускалась из второго этажа широкая лестница в два марша. Из обеих дверей выскочили, точно обожженные, подростки, девицы и юноши, расталкивая их, внушительно спустились с лестницы бородатые, тощие старики, в длинных одеждах, в ермолках и бархатных измятых картузах, с седыми локонами на щеках поверх бороды, старухи в салопах и бурнусах, все они бормотали, кричали, стонали, кланяясь, размахивая руками. В истерическом хаосе польских и еврейских слов Самгин ловил русские:
— И что делать с дэти?..
— Мы умираем.
— Дайте какой-нибудь хлеб!
— И где этот Мише, который понимает… С лестницы молодой голос звонко кричал:
— Носите очки, чтоб ничего не видеть.
Стиснутые в одно плотное, многоглавое тело, люди двигались всё ближе к Самгину, от них исходил густой, едкий запах соленой рыбы, детских пеленок, они кричали;
— Почему нас не пускают в город?
— Мы виноваты, что война?
— Нас грабят.
— Тут ничего нельзя купить…
— Мы бедные люди.
──── 411 ────
— Нам сказали: идите, и все будет…
— Нам гнали по шее…
— Учите сеять разумное, доброе и делаете войну, — кричал с лестницы молодой голос, и откуда-то из глубины дома через головы людей на лестнице изливалось тягучее скорбное пение, напоминая вой деревенских женщин над умершим.
— Н-ну, знаете, это… чорт знает что! — пробормотал Клим Иванович, обращаясь к жандарму.
— Сумасшедший дом, — угрюмо откликнулся жандарм и упрекнул: — Плохо у вас в Союзе организовано.
— Но — куда же исчез этот болван, Локтев? Он должен был встретить меня, объяснить.
Жандарм, помолчав, очень тихо сказал:
— Локтев отправлен во Псков, по требованию тамошнего жандармского правления.
Сквозь мятежный шум голосов, озлобленные, рыдающие крики женщин упрямо пробивался глухой, но внятный бас:
— Уже седьмой человек умирает от ужаса глупости… Говорил очень высокий старик, с длинной остроконечной бородой, она опускалась с темного, костлявого лица, на котором сверкали круглые, черные глаза и вздрагивал острый нос.
— Мы просим: разрешите нам, кто имеет немножко гроши, ехать на Орел, на Украину. Здесь нас грабят, а мы уже разоренные.
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой у ворота, другую он поднимал вверх, но рука бессильно падала. На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а веки были красные, как будто обожжены.
Самгин старался не смотреть на него, но смотрел и ждал, что старичок скажет что-то необыкновенное, но он прерывисто, тихо и певуче бормотал еврейские слова, а красные веки его мелко дрожали. Были и еще старики, старухи с такими же обнаженными глазами. Маленькая женщина, натягивая черную сетку на растрепанные рыжие волосы одной рукой, другой размахивала пред лицом Самгина, кричала:
──── 412 ────
— За что страдают дети? За что-о? Старик ловил ее руку, отбрасывал в сторону и говорил:
— Нужно, чтоб дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что глаза и лица детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
— Что же тут можно сделать? — осведомился Самгин. Жандарм искоса посмотрел на него и ответил:
— Отправлять на Орел, там разберут. Эти еще зажиточные, кушают каждый день, а вот в других дачах…
— Несчастный народ, — пробормотал Самгин.
— Контрабандисты и шпионы…
Крик и плач раздражали Самгина, запах, становясь все тяжелее, затруднял дыхание, но всего мучительнее было ощущать, как холод жжет ноги, пальцы сжимались, точно раскаленными клещами.
Он сказал об этом жандарму, тот посоветовал:
— Сойдите на двор, там в пекарне русские плотники тепло живут.
— А гостиницы — нет?
— Гостиницы — под раненых отведены. Обширная булочная-пекарня наполнена приятно кисловатой теплотой. Три квадратных окна, ослепленные снегом, немного пропускали света под низкий потолок, и в сероватом сумраке Самгину показалось, что пекарня тоже тесно набита людями. Но их было десятка два, пятеро играли в карты, сидя за большим рабочим столом, человек семь окружали игроков, две растрепанных головы торчали на краю приземистой печи, невидимый, в углу, тихонько, тенорком напевал заунывную песню, ему подыгрывала гармоника, на ларе для теста лежал, закинув руки под затылок, большой кудрявый человек, подсвистывая песне. В трубе печи шершаво вздыхал, гудел, посвистывал ветер. Картежники выкрикивали:
— А у меня — хлюст, с досадой!
— Фаля и две шлюхи!
──── 413 ────
— Бардадын десятками, чорт…
— Тише, — сказал старичок, сбрасывая с колен какую-то одежу, которую он чинил, и, воткнув иглу в желтую рубаху на груди, весело поздоровался:
— Приятный день, Семен Гаврилыч!
— Такой бы день на всю зиму, чтоб немцы перемерзли, — сердито заворчал жандарм и, оглянувшись, спросил:
— Переборку-то сожгли?
— Переборочку мы на гробики пустили.
— Придется ответить вам за истребление чужого имущества.
— Ответим. По этому очевидному вопросу ответить легко — война разрешает всякое истребление.
— Краснобай, вроде старосты у них, — угрюмо сказал жандарм. — Я отправляюсь на вокзал, — добавил он, глядя на часы. — Ежели нужда будет — пошлите за мной.
Сидя на скамье, Самгин пытался снять ботики, они как будто примерзли к ботинкам, а пальцы ног нестерпимо ломило. За его усилиями наблюдал, улыбаясь ласково, старичок в желтой рубахе. Сунув большие пальцы рук за пояс, кавказский ремень с серебряным набором, он стоял по-солдатски, «пятки — вместе, носки — врозь», весь гладенький, ласковый, с аккуратно подстриженной серой бородкой, остроносый, быстроглазый.
Картежники перестали играть, тоже глядя на возню Самгина, только голосок певца да гармоника согласно и скорбно ныли.
— Не слезают? — сочувственно спросил он. В этом вопросе Самгин услышал нечто издевательское, да и вообще старичок казался ему фальшивым, хитрым. Однако он принужден был пробормотать:
— Вы не могли бы помочь?
— Лексей, подь-ка сюда, — позвал старик. С ларя бесшумно соскочил на пол кудрявый, присел на корточки, дернул Клима Ивановича за ногу и, прихватив брюки, заставил его подпрыгнуть.
— Потише, Лексей, эдак ты ногу оторвешь, — сказал старичок все так же ласково и еще более раздражая Самгина. Ботики сняты, Самгин встал.
──── 414 ────
— Благодарю вас.
— На здоровье, — сказал Алексей трубным гласом; был он ростом вершков на двенадцать выше двух аршин, широкоплечий, с круглым, румяным лицом, кудрявый, точно ангел средневековых картин.
«Красавец какой», — неодобрительно отметил Самгин, шагая по цементному полу.
— Из Союза будете? — осведомился старик.
— Да.
— Четвертый, — сказал старик, обращаясь к своим, и даже показал четыре пальца левой руки. — В замещение Михаила Локтева посланы? Для беженцев, говорите? Так вот, мы — эти самые очевидные беженцы. И даже — того хуже.
Он легко подскочил, сел верхом на угол стола и заговорил очень легко, складно:
— Хуже, потому как над евреями допущено изгаляться, поляки — вроде пленные, а мы — русские, казенные люди.
Самгин шагал мимо его, ставил ногу на каблук, хлопал подошвой по полу, согревая ноги, и ощущал, что холод растекается по всему телу. Старик рассказывал: работали они в Польше на «Красный Крест», строили бараки, подрядчик — проворовался, бежал, их порядили продолжать работу поденно, полтора рубля в день.
— Дешево на своих-то харчах. Ну, нам предусмотрительно говорят — дескать, война, братья ваши, очевидно, сражаются, так уже не жадничайте. Ладно — где наше не пропадало?
Рядом с рассказчиком встал другой, выше его, глазастый, лысый, в толстой ватной куртке и серых валенках по колено, с длинным костлявым лицом в рыжеватой, выцветшей бороде. Аккуратный старичок воодушевленно действовал цифрами:
— Сорок три дня, 1225 рублей, а выдали нам на харчи за все время 305 рублей. И — командуют: поезжайте в Либаву, там получите расчет и работу. А в Либаве предусмотрительно взяли у нас денежный документ да, сосчитав беженцами, отправили сюда.
— Нехорошо сделали с нами, ваше благородие, — глухим басом сказал лысый старик, скрестив руки, положив широкие ладони на плечи свои, — тяжелый голос его вызвал разнообразное эхо; кто-то пробормотал:
──── 415 ────
— Обижают трудников, как пленных…
— Жалости нет к народу.
А чей-то визгливый голосок возгласил:
— Народ — картошка!
— Эй, вы, там! — рявкнул лысый, взмахнув правой рукой. — Помолчите, когда о деле говорят. И гармонье не зудеть бы.
Но его не послушали, среди плотников, сидевших за столом, быстро разгорался спор, визгливый голос настойчиво твердил:
— Народ — картошка, его все едят: и барин ест, и заяц ест.
— Заяц — не ест, червь ест.
— Сказывай! Грызет и заяц.
— Жук — тоже.
— Народ всех боле сам себя жрет.
Покуда аккуратный старичок рассказывал о злоключениях артели, Клим Иванович Самгин успел сообразить, что ведь не ради этих людей он терпит холод и всякие неудобства и не ради их он взял на себя обязанность помогать отечеству в его борьбе против сильного врага. В бойком рассказе старичка, в его явно фальшивой ласковости он отметил ноты едкие, частое повторение слов «очевидно» и «предусмотрительно» оценил как нечто наигранное, словно выхваченное из старинных народнических рассказов. Вот теперь эти люди начали какой-то дурацкий спор, он напоминает диалоги очерков Глеба Успенского.
«Подозрительный старичишка…»
Ноги согрелись, сыроватая теплота пекарни позволила расстегнуть пальто. Самгин сел на скамью и строго спросил:
— Что же вы делаете здесь? Почему не едете куда-нибудь работать?
Его вопросы тотчас оборвали спор, в тишине внятно и насмешливо прозвучал только один негромкий голос:
— Догадался спросить…
──── 416 ────
— Это я вам, ваше благородие, позволю объяснить, — заговорил аккуратный, подпрыгнув на столе, точно на коне. — Привыкшие ежедень кушать, заботимся, чтоб было чего. Службы разобрали в грех хозяйствах, сарайчики разные — на дрова. Деревья некоторые порубили. Дела наши очевидные беззаконные, как сказано жандармом. Однако тут детей много, и они от холода страдают, даже и кончаются иные, так мы им — гробики сколачиваем. Тем и кормимся. Предусмотрительно третьего дня женщина-полька не разродилась — померла, сегодня утром старичок скончался… Так, потихоньку, и живем.
Он говорил уже не скрывая издевательства, а Самгин чувствовал, что его лицо краснеет от негодования и что негодование согревает его. Он закурил папиросу и слушал, ожидая, когда наиболее удобно будет сурово воздать рассказчику за его красноречие. А старичок, передохнув, продолжал:
— А пребываем здесь потому, ваше благородие, как, будучи объявлены беженцами, не имеем возможности двигаться. Конечно, уехать можно бы, но для того надобно получить заработанные нами деньги. Сюда нас доставили бесплатно, а дальше, от Риги, начинается тайная торговля. За посадку в вагоны на Орел с нас требуют полсотни. Деньги — не малые, однако и пятак велик, ежели нет его.
— Этого не может быть, — строго сказал Самгин. — Беженцев возят бесплатно.
— Вот и предвестник ваш, Миша, так же думал, он даже в спор вступил по этому разногласию, так его жандармская полиция убрала, в погреб, что ли, посадила; а нам — допрос: бунтовал вас Михаил Локтев? Вот как предусмотрительно дело-то налажено…
— Вероятно, он говорил вам… какую-нибудь чепуху.
— Не заметили, — откликнулся старичок. Но могучий красавец Алексей напомнил упрекающим тоном:
— Он говорил, что война — всенародная глупость и что германе тоже дураки…
— Это, Алеша, приснилось тебе, — ласково сказал старичок. — Никто от него не слышал таких слов.
— Это парень предусмотрительно сам выдумал, — обратился он к Самгину, спрятав глаза в морщинах улыбки. — А Миша — достоверно деловой! Мы, стало быть, жалобу «Красному Кресту» втяпали — заплатите нам деньги, восемь сотен с излишком. «Крест» требует: документы! Мы — согласились, а Миша: нет, можно дать только копии… Замечательно казенные хитрости понимает…
──── 417 ────
Бойкий голосок его не заглушал сердитого баса лысого старика:
— Ты бы, дурак, молчал, не путался в разговор старших-то. Война — не глупость. В пятом году она вон как народ расковыряла. И теперь, гляди, то же будет… Война — дело страшное…
Клим Иванович Самгин решил, что пора прекратить все это.
— Война — явление исторически неизбежное, — докторально начал он, сняв очки и протирая стекла платком. — Война свидетельствует о количественном и качественном росте народа. В основе войны лежит конкуренция. Каждый из вас хочет жить лучше, чем он живет, так же и каждое государство, каждый народ…
— Народ — картошка, — пробормотал визгливый голосок.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
— Газеты мы читаем, — вставил аккуратный старичок. — Конечно, газеты пишут предусмотрительно…
На сей раз старик говорил медленно, как будто устало или — нехотя. И сквозь его слова Самгин поймал чьи-то другие:
— Нет, этот очковый пожиже будет Локтева…
— Вы напрасно употребляете слова «предусмотрительно» и «очевидно», — с раздражением сказал Клим Иванович Самгин. — Значение их не совсем ясно вам.
— Что же — слова? — вздохнув, возразил старик. — Слово, как его ни скажи, оно так и останется словом.
А уж ежели мы, ваше благородие, от дела нашего откачнулись в сторону и время у вас до завтра много…
──── 418 ────
— Почему — до завтра? — беспокойно осведомился Самгин.
Старик объяснил ему, что поезд в Ригу только один, утром. Этим он как бы оглушил Самгина, уничтожил его желание поучать, вызвал ряд существенно важных вопросов:
— Где же я буду пить, есть, спать?
— Для спанья — не много места надобно, — успокоительно сказал старик. — Чайком можем угостить вас, ежели не побрезгуете. Олеша, Фома, — крикнул он, — нуте-ко, ставьте самовары, пора!
Он стоял пред Самгиным, почти прижимая его к печке, и, возбуждая негодование, внушая подозрения, рассказывал:
— Странствуем, как цыганы, а имеем весь хозяйственный снаряд- два самовара выработали у евреев, рухляди мягкой тоже… Беженцы эти имущество не ценят, только бы жизнь спасти…
Печь дышала в спину Клима Ивановича, окутывая его сухим и вкусным теплом, тепло настраивало дремотно, умиротворяло, примиряя с необходимостью остаться среди этих людей, возбуждало какие-то быстрые, скользкие мысли. Идти на вокзал по колено в снегу, под толчками ветра — не хотелось, а на вокзале можно бы ночевать у кого-нибудь из служащих.
«Испытание различных неудобств входит в число обязанностей, взятых мною на себя», — подумал он, внутренно усмехаясь. И ко всему этому Осип раздражал его любопытство, будил желание подорвать авторитет ласкового старичка.
«Что может внести в жизнь вот такой хитренький, полуграмотный человечишка? Он — авторитет артели, он тоже своего рода «объясняющий господин». Строит дома для других, — интересно: есть ли у него свой дом? Вообще — «объясняющие господа» существуют для других в качестве «учителей жизни». Разумеется, это не всегда паразитизм, но всегда — насилие, ради какого-нибудь Христа, ради системы фраз».
──── 419 ────
В пекарне началось оживление, кудрявый Алеша и остролицый, худенький подросток Фома налаживали в приямке два самовара, выгребали угли из печи, в углу гремели эмалированные кружки, лысый старик резал каравай хлеба равновесными ломтями, вытирали стол, двигали скамейки, по асфальту пола звучно шлепали босые подошвы, с печки слезли два человека в розовых рубахах, без поясов, одинаково растрепанные, одновременно и как будто одними и теми же движениями надели сапоги, полушубки и — ушли в дверь на двор. Все это совершалось [в] синеватом сумраке, наполненном дымом махорки, сумрак становился гуще, а вздохи, вой и свист ветра в трубе печи — слышнее.
Самгин наблюдал шумную возню людей и думал, что для них существуют школы, церкви, больницы, работают учителя, священники, врачи. Изменяются к лучшему эти люди? Нет. Они такие же, какими были за двадцать, тридцать лег до этого года. Целый угол пекарни до потолка загроможден сундучками с инструментом плотников. Для них делают топоры, пилы, шерхебели, долота. Телеги, сельскохозяйственные машины, посуду, одежду. Варяг стекло. В конце концов, ведь и войны имеют целью дать этим людям землю и работу.
«Эта мысль, конечно, будет признана и наивной и еретической. Она — против всех либеральных и социалистических канонов. Но вполне допустимо, что эта мысль будет руководящей разумом интеллигенции. Иерархическая структура человеческого общества обоснована биологией. Даже черви — неодинаковы…»
Думалось неохотно, автоматически и сумрачно.
В сыроватой и сумрачной духоте, кроме крепкого дыма махорки, был слышен угарный запах древесного угля. Мысли не мешали Самгину представлять себя в комнате гостиницы, не мешали слушать говор плотников.
Сердито гудел глубокий бас лысого старика:
— Ты, Осип, балуешь словами, вот что! А он — правильно сказал: война — необходимая история, от бога посылается.
— Про бога — не говорилось, — возразил аккуратный.
— Мало ли чего не говорим, о чем думаем. Ты тоже не всякую правду скажешь, у всех она — для себя красненька, для других темненька. Народ…
──── 420 ────
— Картошка — народ! — взвизгнул голосок мужика средних лет с глазами совы, с круглым красным лицом в рыжей щетине.
— Да ну те к бесу! Заладил одно слово. Как сумасшедший ты, Семен! — озлобленно рявкнул лысый.
— Погоди, Григорий Иваныч, — попросил Осип.
— Чего это годить? Ты — слушай: господь что наказывал евреям? Истребляй врага до седьмого колена, вот что. Стало быть — всех, поголовно истреби. Истребляли. Народов, про которые библия сказывает, — нет на земле…
— А все-таки, Григорий, картошка мы! Что хошь с нами, то и делай…
— Однако в пятом году народ-от…
— Лошадям хвосты резал.
— Ну, брось, Семен! Бунтовали здорово…
— Ты — бунтовал?
— Я? Нет, я тогда…
— Почему не бунтовал?
— Причина, значит, была…
— Ты в причину не прячься, ты прямо скажи: почему не бунтовал?
— Дай объяснить!
— Эх, картофелина!
В приямке у ног Самгина негромко беседовали Алексей и Фома.
— Кабы Миша, он бы объяснил…
А за столом продолжали покрикивать:
— Бунты и до пятого года в ходу были. Богатые мужики очень злобились на господ.
— Сами в господа лезли.
— Это вам Миша назудил про богатых…
— А — что, неверно?
— Нет, Миша достоверно говорил, — вмешался Осип, вытирая полотенцем синюю эмалированную кружку.
— Парень — тихий, а ум смелый…
— Н-да. Я, как слушал его, думал: «Тебе, шельме, два десятка лет и то — много, а мне сорок пять!»
— Грамота!
— То-то и есть. Он — понимает, а мы с тобой не удосужились о своей судьбе подумать…
──── 421 ────
— Опаздываем…
Плотники усаживались за стол, и ряд бородатых лиц напомнил Самгину о зубастых, бородатых рожах за стеклами окна в ресторане станции Новгород.
«Рассуждают при мне так смело, как будто не видят меня. А я одет, как военный…»
К нему подошел Осип и вежливо попросил:
— Пожалуйте к столу…
И даже ручкой повел в воздухе, как будто вел коня за узду. В движениях его статного тела, в жестах ловких рук Самгин наблюдал такую же мягкую вкрадчивость, как и в его гибком голосе, в ласковых речах, но, несмотря на это, он все-таки напоминал чем-то грубого и резкого Ловцова и вообще людей дерзкой мысли.
— Угощайтесь на здоровье, — говорил Осип, ставя пред Самгиным кружку чая, положив два куска сахара и ломоть хлеба. — Мы привыкли на работе четыре раза кушать: утром, в полдни, а вот это вроде как паужин, а между семью-восемью часами — ужин.
Два самовара стояли на столе, извергая пар, около каждого мерцали стеариновые свечи, очень слабо освещая синеватый сумрак.
Лысый Григорий Иванович, показывая себя знатоком хлеба и воды, ворчал, что хлеб — кисел, а вода — солона, на противоположном конце стола буянил рыжий Семен, крикливо доказывая соседу, широкоплечему мужику с бельмом на правом глазе:
— В лаптях до рая не дойдешь, не-ет!
— Интересен мне, ваше благородие, вопрос — как вы думаете: кто человек на земле — гость али хозяин? — неожиданно и звонко спросил Осип. Вопрос этот сразу прекратил разговоры плотников, и Самгин, отметив, что на него ожидающе смотрит большинство плотников, понял, что это вопрос знакомый, интересный для них. Обняв ладонями кружку чая, он сказал:
— Жизнь человека на земле так кратковременна, что, разумеется, его надобно признать гостем на ней.
— Что? — торжествуя, рявкнул лысый Григорий. — Я те говорил…
— Постой, погоди! — веселым голосом попросил Осип, плавно поводя рукою в воздухе. — Ну, а если взять человека в пределах краткой жизни, тогда — как? Кто он будет? Вот некоторые достоверно говорят, что, дескать, люди — хозяева на земле…
──── 422 ────
— А они — гости до погоста, — вставил Григорий и обратился к Самгину: — Он, ваше благородие, к тому клонит, чтобы оправдать бунт, вот ведь что! Он, видите, вроде еретика, раскольник, что ли. Думает не божественно, а — от самого себя. Смутьян вроде… Он с нами недавно, месяца два всего.
— Дай ответ послушать, Григорий Иваныч! — мягко попросил Осип. — Так как же, кто будет человек в пределе жизни своей?
— Хозяин своей силы, — не сразу ответил Самгин и с удовольствием убедился, что этот ответ очень смутил философа, а лысого обрадовал.
— Ага? — рявкнул он и громогласно захохотал, указывая пальцем на Осипа. — Понял? Всяк человек сам себе хозяин, а над ним — царь да бог. То-то!
Все молчали. Осип шевелился так, как будто хотел встать со скамьи, но не мог.
— Значит — так, — негромко заговорил он. — Который силу свою может возвеличить, кто учен науками, тот — хозяин, а все прочие — гости.
Но тотчас же голос его заиграл звонко и напористо:
— Значит, я — гость. И все мы, братцы, гости. Так. Ну, а — какое же угощение нам? Гости — однако — не нищие, верно? Мы — нищие? Никогда! Сами подаем нищим, ежели копейка есть. Мы — рабочие, рабочая сила… Вот нас угощают войной…
Словами о науке Самгин почувствовал себя лично задетым.
— Неверно, что науки обогащают ученых. Подрядчики живут богаче профессоров, из малограмотного крестьянства выходят богатые фабриканты и так далее. Удача в жизни — дело способностей.
Осип шумно вздохнул и сказал:
— Нам, предусмотрительно скажу, конечно, не подобает спорить с вами. Мы, очевидные, неученые и, что верно, — думаем от себя…
— Что ты мычишь — мы, мы? — грозно закричал Григорий Иваныч. — Кто тут с тобой согласный? Где он?
──── 423 ────
— Вот я согласен, — ответил в конце стола человек маленького роста, он встал, чтоб его видно было; Самгину издали он показался подростком, но от его ушей к подбородку опускались не густо прямые волосы бороды, на подбородке она была плотной и, в сумраке, казалась тоже синеватой.
— Вот я при барине говорю: согласен с ним, с Осипом, а не с тобой. А тебя считаю вредным за твое кумовство с жандармом и за навет твой на Мишу… Эх, старый бес!
Высунув из-за самовара голову, визгливо закричал рыжий Семен:
— Я тоже скажу тебе, червь подлая…
Заворчали еще два-три голоса, кто-то сурово сказал:
— Тебя, Григорий, мы старостой не выбирали, а ты — командуешь…
— Осип-то Ковалев — грамотнее тебя и хозяйственной. Высокий, лысый старик согнулся над столом, схватил кружку пальцами обеих рук и, покачивая остробородой головой направо, налево, невнятно, сердито рычал, точно пес, у которого хотят отнять кость.
Ковалев встал, поднял руки жестом дирижера и звонко заговорил:
— Стойте, братцы! Достоверно говорю: я в начальство вам не лезу, этого мне не надо, у меня имеется другое направление… И давайте прекратим посторонний разговор. Возьмем дело в руки.
Он откачнулся от соседа — от Самгина — и, поклонясь ему, вежливо попросил:
— Ваше благородие, — содействуйте нам в получении денег с «Креста» и в освобождении отсюдова…
Все люди за столом сдвинулись теснее, некоторые встали, ожидающе глядя на его благородие. Клим Иванович Самгин уверенно и властно заявил, что завтра он сделает все, что возможно, а сейчас он хотел бы отдохнуть, он плохо спал ночь, и у него разбаливается голова.
— Здесь — угарно. И — душно.
— Нуте-ко, ребята, действуй! — предложил Осип Ковалев.
Через пяток минут Самгин лежал в углу, куда передвинули ларь для теста, на крышку ларя постлали полушубок, завернули в чистые полотенца какую-то мягкую рухлядь, образовалась подушка.
──── 424 ────
Клим Иванович был доволен тем, что очутился в стороне от этих людей, от их мелких забот и малограмотных споров.
«Жизнью большинства руководят надежды, которые возбуждаются обещаниями. Так всегда было, и трудно представить, что когда-то будет иначе», — думал он.
Лежать было жестко, крышка ларя поскрипывала, один из ее углов тихонько хлопал обо что-то.
«Вот как приходится жить», — думал он, жалея себя, обижаясь на кого-то и в то же время немножко гордясь тем, что испытывает неудобства, этой гордостью смягчалось ощущение неудачи начала его службы отечеству.
В пекарне колебался приглушенный шумок, часть плотников укладывалась спать на полу, Григорий Иванович влез на печь, в приямке подогревали самовар, несколько человек сидело за столом, слушая сверлящий голос.
— Единодушность надобна, а картошка единодушность тогда показывает, когда ее, картошку, в землю закопают. У нас деревня шестьдесят три двора, а богато живет только Евсей Петров Кожин, бездонно брюхо, мужик длинной руки, охватистого ума. Имеются еще трое, ну, они вроде подручных ему, как ундера — полковнику. Он, Евсей, весной знает, что осенью будет, как жизнь пойдет и какая чему цена. Попросишь его: дай на семена! Он — дает…
— Эти фокусы — известны.
— То-то вот. Дяде моему восемьдесят семь лет, так он говорит: при крепостном праве, за барином, мужику легче жилось…
— Эдак многие старики говорят…
— Ну вот. Откуда же, Осип, единодушность явится? «Разумный мужик», — одобрил Самгин безнадежную речь.
Одну свечку погасили, другая освещала медную голову рыжего плотника, каменные лица слушающих его и маленькое, в серебряной бородке, лицо Осипа, оно выглядывало из-за самовара, освещенное огоньком свечи более ярко, чем остальные, Осип жевал хлеб, прихлебывая чай, шевелился, все другие сидели неподвижно. Самгин, посмотрев на него несколько секунд, закрыл глаза, но ему помешала дремать, разбудила негромкая четкая речь Осипа.
──── 425 ────
Не спалось, хотя Самгин чувствовал себя утомленным. В пекарне стоял застарелый запах квашеного теста, овчины, кишечного газа. Кто-то бормотал во сне, захлебываясь словами, кто-то храпел, подвывая, присвистывая, точно передразнивал вой в трубе, а неспавшие плотники беседовали вполголоса, и Самгин ловил заплутавшиеся слова:
— Закон… Добыча… Леший — не зверь. Звонкий голосок Осипа:
— Одному земля — нужна, а другому она — нужда…
— За ноги держит.
— Ну, да…
Кожу Самгина покалывало, и он подозревал, что это насекомые.
«Какое дело ему до этих плотников и евреев? Почему он должен тратить время и силы? Служение народу! Большевики!» [нрзб.]
Голова действительно была наполнена шумом, на языке чувствовалась металлическая кисловатая пыль.
— Я — старик не глубокий, всего пятьдесят один год, а седой не от времени — от жизни.
«Разве твоя жизнь шла вне времени?» — мысленно возразил Самгин.
— Отец — кузнецом был, крутого характера человек, неуживчивый, и его по приговору общества выслали в Сибирь, был такой порядок: не ладит мужик с миром — в Сибирь мужика как вредного. Ну, в Сибири отец и пропал навсегда. Когда высылали его, я уже в годах был, земскую школу кончил. Взяла меня к себе тетка и сплавила в Арзамас, в монастырь, там у нее подруга была, монашка. Из монастыря я предусмотрительно убежал, прополз, ужом, в Нижний и там пригвоздился к плотнику Асафу Андреичу, — великой мудрости был старик и умелец в деле своем редкостный, хоша — заливной пьяница. Лет до семнадцати бил он меня так, что я даже предусмотрительно утопиться хотел, — вытащили, откачали. Побьет и утешает: «Это я не со зла, а для примера. Достоверно говорю тебе, Оська, кроме скорби, не имею средства для обучения твоего, а — должно быть средство, и ты сам ищи его». Был я глуп, как полагается, и глуп я был долго, работал, водку пил, с девками валандался, ни о чем не думал.
──── 426 ────
В пекарне становилось все тише, на печи кто-то уже храпел и выл, как бы вторя гулкому вою ветра в трубе. Семь человек за столом сдвинулись теснее, двое положили головы на стол, пузатый самовар возвышался над ними величественно и смешно. Вспыхивали красные огоньки папирос, освещая красивое лицо Алексея, медные щеки Семена, чей-то длинный, птичий нос.
— Думать я начал в Париже, нас туда восемьдесят семь человек предусмотрительно отправили на Всемирную выставку, русский отдел строить. Четверо даже померло там, от разных болезней, а главное — от вина. Человек пять осталось на постоянное житье. Париж, братцы, город достоверно прелестный, он затемняет все наши, даже и Петербург. Прежде всего он — веселый город, и рабочие люди в нем — тоже веселые. Редчайший город, наверное, первый на земле по красоте и огромности. И вот там приходил к нам человек один, русский, по фамилии Жан, придет и расспрашивает, как Россия живет. Я в ту пору даже слово павильон не мог правильно сказать, все говорил: поливьён. Так вот этот самый Жан. Он тоже, как отец мой, выслан был из России по закону начальства. Великий был знаток жизни!
Клим Иванович Самгин усмехнулся.
— После я встречал людей таких и у нас, на Руси, узнать их — просто: они про себя совсем не говорят, а только о судьбе рабочего народа.
— Иные картошку больше хлеба уважают…
— У них такая думка, чтоб всемирный народ, крестьянство и рабочие, взяли всю власть в свое руки. Все люди: французы, немцы, финлянцы…
— Это выдумка детская…
— Погоди, Семен Павлыч.
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда — другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за ноги держит, от своей земли не уйдешь.
──── 427 ────
— Это — верно, — угрюмо сказал кто-то.
— Она и не твоя, не моя, а все-таки мы с тобой в ней — картошка…
«Какой умный», — снова и одобрительно подумал Самгин, засыпая, и последние слова, которые слышал он, — слова Осипа:
— Какое же это отечество, если это — каторга тебе? Спал Клим Иванович крепко и долго, проснулся бодрым, разбудил его Осип:
— Пора на вокзал. Вот я снежку припас вам, — умойтесь. И чаек готов. Я тоже с вами еду, у меня там дельце есть.
— Отлично, — сказал Самгин, потирая плечи и бока, намятые жестким ложем.
До Риги ехали в разных вагонах, а в Риге Самгин сделал внушительный доклад Кормилицыну, настращал его возможностью и даже неизбежностью разных скандалов, несчастий, убедил немедленно отправить беженцев на Орел, сдал на руки ему Осипа и в тот же вечер выехал в Петроград, припоминая и взвешивая все, что дала ему эта поездка.
Из людей, которых он видел в эти дни, особенно выделялась монументальная фигура красавца Фроленкова. Приятно было вспоминать его ловкие, уверенные движения, на каждое из них человек этот тратил силы именно столько, сколько оно требовало. Многозначительно было пренебрежение, <с которым> Фроленков говорил о кузнецах, слушал дерзости Ловцова.
«Мужественный и умный человек. Во Франции он был бы в парламенте депутатом от своего города. Ловцов — деревенский хулиган. Хитрая деревня посылает его вперед, ставит на трудные места как человека, который ей не нужен, которого не жалко».
Память неуместно, противоречиво выдвинула сцену взлома дверей хлебного магазина, печника Кубасова; опасаясь, что рядом с печником встанут такие же фигуры, Клим Иванович «предусмотрительно» подумал:
«Едва ли в деревне есть люди, которых она жалеет… Может быть, она выдвигает людей вперед только для того, чтоб избавиться от них… Играет на их честолюбии. Сознательно и бессознательно играет». Утешительно вспомнились рассказы Чехова и Бунина о мужиках…
──── 428 ────
Но механическая работа перенасыщенной памяти продолжалась, выдвигая дворника Николая, аккуратного. хитренького Осипа, рыжего Семена, грузчиков на Сибирской пристани в Нижнем, десятки мимоходом отмеченных дерзких людей, вереницу их закончили бородатые, зубастые рожи солдат на перроне станции Новгород. И совершенно естественно было вспомнить мрачную книгу «Наше преступление». Все это расстраивало и даже озлобляло, а злиться Клим Самгин не любил.
«Жизнь обтекает меня, точно река — остров, обтекает, желая размыть», — грустно сказал он себе, и это было так неожиданно, как будто сказал не он, а шепнул кто-то извне. Люди, показанные памятью, стояли пред ним враждебно.
«Именно на таких людей рассчитывают Кутузов, Поярков, товарищ Яков… Брюсов назвал их — гуннами. Ленин — Аттила…»
Озлобление возрастало.
«Революция силами дикарей. Безумие, какого никогда не знало человечество. И пред лицом врага. Казацкая мечта. Разин, Пугачев — казаки, они шли против Москвы как государственной организации, которая стесняла их анархическое своеволие. Екатерина правильно догадалась уничтожить Запорожье», — быстро думал он и чувствовал, что эти мысли не могут утешить его.
Петроград встретил оттепелью, туманом, все на земле было окутано мокрой кисеей, она затрудняла дыхание, гасила мысли, вызывала ощущение бессилия. Дома ждала неприятность: Агафья, сложив, как всегда, руки на груди, заявила, что уходит работать в госпиталь сиделкой.
— Очень жаль, — с досадой пробормотал Самгин. Эта рябая женщина очень хорошо исполняла работу «одной прислуги», а деньги на стол тратила так скромно, что, должно быть, не воруя у него, довольствовалась только процентами с лавочников.
— Сколько там, в госпитале, платят? — спросил он. — Я могу заплатить вам столько же.
──── 429 ────
— Я — не из-за денег, — сказала Агафья усмехаясь, гладя ладонями плечи свои. — Ведь вы не за жалованье работаете на войну, — добавила она.
Захотелось сказать что-нибудь обидное в ее неглупое лицо, погасить улыбку зеленоватых глаз. Он вспомнил Анфимьевну, и вспыхнула острая мысль:
«В данной общественной структуре должны быть люди, лишенные права личной инициативы, права самостоятельного действия».
— Я вам присмотрела девицу из кулинарной школы, — сказала Агафья, не переставая улыбаться.
Она ушла, оставив хозяина смущенным остротою его мысли. Нужно было истолковать ее, притупить.
«К чему сводится социальная роль домашней прислуги? Конечно — к освобождению нервно-мозговой энергии интеллекта от необходимости держать жилище в чистоте: уничтожать в нем пыль, сор, грязь. По смыслу своему это весьма почетное сотрудничество энергии физической…»
«Нужно создать некий социальный катехизис, книгу, которая просто и ясно рассказала бы о необходимости различных связей и ролей в процессе культуры, о неизбежности жертв. Каждый человек чем-нибудь жертвует…»
Но тут он вспомнил слова отца о жертвоприношении Авраама и сердито закурил папиросу.
Возвратилась Агафья со своей заместительницей. Девица оказалась толстенькой, румянощекой, курносой, круглые глаза — неясны, точно покрыты какой-то голубоватой пылью; говоря, она часто облизывала пухлые губы кончиком языка, голосок у нее тихий, мягкий. Она понравилась Самгину.
На другой день, в небольшом собрании на квартире одного из членов Союза, Клим Иванович докладывал о своей поездке. — В большой столовой со множеством фаянса на стенах Самгина слушало десятка два мужчин и дам, люди солидных объемов, только один из них, очень тощий, но с круглым, как глобус, брюшком стоял на длинных ногах, спрятав руки в карманах, покачивая черноволосой головою, сморщив бледное, пухлое лицо в широкой раме черной бороды. Он обращал на себя внимание еще и тем, что имел нечто общее с длинным, пузатым кувшином, который возвышался над его плечом.
───────────