Жизнь Клима Самгина. Том 4. Страницы 190-209

──── 190 ────

Клим Самгин нашел нужным оставить последнее слово за собой.

— Все это у тебя очень односторонне, ведь есть другие явления, — докторально заговорил он, но Дронов, взмахнув каракулевой шапкой, прервал его речь:

— Чехов и всеобщее благополучие через двести — триста лет? Это он — из любезности, из жалости. Горький? Этот — кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят — делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?

— Я подумаю, — сказал Самгин. Дронов уже надел пальто, потопал ногами, обувая галоши, но вдруг пробормотал:

— А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали страха, они! Эдакий… очень холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я — тоже. Хотя жирок у меня — есть, но холод — тревожит все-таки. Жду, — сказал он, исчезая.

Самгин прежде всего ощутил многократно испытанное недовольство собою: было очень неприятно признать, что Дронов стал интереснее, острее, приобрел уменье сгущать мысли.

«Это — опасное уменье, но — в какой-то степени — оно необходимо для защиты против насилия враждебных идей, — думал он. — Трудно понять, что он признаёт, что отрицает. И — почему, признавая одно, отрицает другое? Какие люди собираются у него? И как ведет себя с ними эта странная женщина?»

Еще более неприятно было убедиться, что многие идеи текущей литературы формируют впечатления его, Самгина, и что он, как всегда, опаздывает с формулировками.

«Мало читаю. И — невнимательно читаю, — строго упрекнул он себя. — Живу монологами и диалогами почти всегда».

──── 191 ────

Подумав еще, нашел, что мало видит людей, и принял решение: вечером — к Дронову.

Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.

— Вот — приятно, — сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. — Вы — извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.

В большом кожаном кресле глубоко увяз какой-то человек, выставив далеко от кресла острые колени длинных ног.

— Простите, не встану, — сказал он, подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом — очень яркие глаза.

— Садитесь на кушетку, — предложила Тося, подвигаясь. — Евгений Васильевич рассказывает интересно.

— Я думаю — довольно? — спросил Юрин, закашлялся и сплюнул в синий пузырек с металлической крышкой, а пока он кашлял, Тося успела погладить руку Самгина и сказать:

— Очень хорошо, что вы пришли… Нет, продолжайте, Женечка…

— Так вот, — послушно начал Юрин, — у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно любили слушать серьезную музыку, — оказывались наиболее восприимчивыми ко всем вопросам жизни и, разумеется, особенно — к вопросам социальной экономической политики.

Говорил он характерно бесцветным и бессильным голосом туберкулезного, тускло поблескивали его зубы, видимо, искусственные, очень ровные и белые. На шее у него шелковое клетчатое кашне, хотя в комнате — тепло.

Тося окутана зеленым бухарским халатом, на ее ногах — черные чулки. Самгин определил, что под халатом должна быть только рубашка и поэтому формы ее тела обрисованы так резко.

──── 192 ────

«Наверное — очень легко доступна, — решил он, присматриваясь к ее задумчиво нахмуренному лицу. — С распущенными волосами и лицо и вся она — красивее. Напоминает какую-то картину. Портрет одалиски, рабыни… Что-то в этом роде».

— В рабочем классе скрыто огромное количество разнообразно талантливых людей, и все они погибают зря, — сухо и холодно говорил Юрин. — Вот, например…

Вошли две дамы: Орехова и среднего роста брюнетка, очень похожая на галку, — сходство с птицей увеличилось, когда она, мелкими шагами и подпрыгивая, подскочила к Тосе, наклонилась, целуя ее, промычала:

— М-мамочка, красавица моя.

Выпрямилась, точно от удара в грудь, и заговорила бойко, крикливо, с ужасом, явно неестественным и неумело сделанным:

— Юрин? Вы? Здесь? Почему? А — в Крым? Послушайте: это — самоубийство! Тося — как же это?

Тося, бесцеремонно вытирая платком оцелованное лицо, спустила черные ноги на пол и исчезла, сказав: — Знакомьтесь: Самгин — Плотникова, Марфа Николаевна. Пойду оденусь.

Орехова солидно поздоровалась с нею, сочувственно глядя на Самгина, потрясла его руку и стала помогать Юрину подняться из кресла. Он принял ее помощь молча и, высокий, сутулый, пошел к фисгармонии, костюм на нем был из толстого сукна, но и костюм не скрывал остроты его костлявых плеч, локтей, колен. Плотникова поспешно рассказывала Ореховой:

— Вырубова становится все более влиятельной при дворе, царица от нее — без ума, и даже говорят, что между ними эдакие отношения…

Она определила отношения шопотом и, с ужасом воскликнув: — Подумайте! И это — царица! — продолжала: — А в то же время у Вырубовой — любовник, -какой-то простой сибирский мужик, богатырь, гигантского роста, она держит портрет его в евангелии… Нет, вы подумайте: в евангелии портрет любовника! Чорт знает что!

──── 193 ────

— Все это, друг мой, пустяки, а вот я могу сказать новость…

— Что такое, что?

— Потом скажу, когда придут Дроновы. Юрин начал играть на фисгармонии что-то торжественное и мрачное. Женщины, сидя рядом, замолчали. Орехова слушала, благосклонно покачивая головою, оттопырив губы, поглаживая колено. Плотникова, попудрив нос, с минуту посмотрев круглыми глазами птицы в спину музыканта, сказала тихонько:

— Это ему, наверное, вредно… Это ведь, кажется, церковное, да?

Явилась Тося в голубом сарафане, с толстой косой, перекинутой через плечо на грудь, с бусами на шее, — теперь она была похожа на фигуру с картины Маковского «Боярская свадьба».

— Хорошо играет? — спросила она Клима, он молча наклонил голову, — фисгармония вообще не нравилась ему, а теперь почему-то особенно неприятно было видеть, как этот человек, обреченный близкой смерти, двигая руками и ногами, точно карабкаясь куда-то, извлекает из инструмента густые, угрюмые звуки.

— У него силы нет, — тихо говорила Тося. — А еще летом он у нас на даче замечательно играл, особенно на рояле.

— Вам очень идет сарафан, — сказал Самгин.

— Да, идет, — подтвердила Тося, кивнув головой, заплетая конец косы ловкими пальцами. — Я люблю сарафаны, они — удобные.

Она замолчала, и сквозь музыку Самгин услыхал тихий спор двух дам:

— Поверьте мне: Думбадзе был ранен бомбой!

— Нет. Это неверно.

— Да, да! Оторвало козырек фуражки… и…

— Никаких — и!

— Ваше имя — Татьяна? — спросил Самгин.

— Таисья, — очень тихо ответила женщина, взяв папиросу из его пальцев: — Но, когда меня зовут Тося, я кажусь сама себе моложе. Мне ведь уже двадцать пять.

Закурив, она продолжала так же тихо и глядя в затылок Юрина:

──── 194 ────

— Грозная какая музыка! Он всегда выбирает такую. Бетховена, Баха. Величественное и грозное. Он — удивительный. И — вот — болен, умирает.

Самгин взглянул в лицо ее, — брови ее сурово нахмурились, она закусила нижнюю губу, можно было подумать, что она сейчас заплачет. Самгин торопливо спросил: давно она знает Юрина?

Скучноватым полушепотом, искусно пуская в воздух кольца дыма, она сказала:

— Восемь лет. Он телеграфистом был, учился на скрипке играть. Хороший такой, ласковый, умный. Потом его арестовали, сидел в тюрьме девять месяцев, выслали в Архангельск. Я даже хотела ехать к нему, но он бежал, вскоре его снова арестовали в Нижнем, освободился уже в пятом году. В конце шестого опять арестовали. Весной освободили по болезни, отец хлопотал, Ваня — тоже. У него был брат слесарь, потом матрос, убит в Свеаборге. А отец был дорожным мастером, потом — подрядчиком по земляным работам, очень богатый, летом этим — умер. Женя даже хоронить его не пошел. Его вызвали сюда по делу о наследстве, но Женя говорит, что нарочно затягивают дело, ждут, чтоб он помер.

«Почему она так торопится рассказать о себе?» — подозрительно думал Самгин.

Слушать этот шопот под угрюмый вой фисгармонии было очень неприятно, Самгин чувствовал в этом соединении что-то близкое мрачному юмору и вздохнул облегченно, когда Юрин, перестав играть, выпрямил согнутую спину и сказал:

— Это — музыка Мейербера к трагедии Эсхила «Эвмениды». На сундуке играть ее — нельзя, да и забыл я что-то. А — чаю дадут?

— Идем, — сказала Тося, вставая.

Грузная, мужеподобная Орехова, в тяжелом шерстяном платье цвета ржавого железа, положив руку на плечо Плотниковой, стучала пальцем по какой-то косточке и говорила возмущенно:

— В «Кафе де Пари», во время ми-карем великий князь Борис Владимирович за ужином с кокотками сидел опутанный серпантином, и кокотки привязали к его уху пузырь, изображавший свинью. Вы — подумайте, дорогая моя, это — представитель царствующей династии, а? Вот как они позорят Россию! Заметьте: это рассказывал Рейнбот, московский градоначальник.

──── 195 ────

 — Ужас, ужас! — шипящими звуками отозвалась Плотникова. — Говорят, что Балетта, любовница великого князя Алексея, стоит нам дороже Цусимы!

— А — что вы думаете? И — стоит! Юрин, ведя Тосю под руку, объяснял ей:

— Эвмениды, они же эриннии, богини мщения, величавые, яростные богини. Вроде Марии Ивановны.

— Что, что? Вроде меня — кто? — откликнулась Орехова тревожно, как испуганная курица.

Из прихожей появился Ногайцев, вытирая бороду платком, ласковые глаза его лучисто сияли, за ним важно следовал длинноволосый человек, туго застегнутый в черный сюртук, плоскогрудый и неестественно прямой. Ногайцев тотчас же вытащил из кармана бумажник, взмахнул им и объявил:

— Чрезвычайно интересная новость!

— И у меня есть! — торопливо откликнулась Орехова.

— А — что у вас?

— Нет, сначала вы скажите.

Ногайцев, спрятав бумажник за спину, спросил:

— Почему я? Первое место — даме!

— Нет, нет! Не в этом случае!

Пока они спорили, человек в сюртуке, не сгибаясь, приподнял руку Тоси к лицу своему, молча и длительно поцеловал ее, затем согнул ноги прямым углом, сел рядом с Климом, подал ему маленькую ладонь, сказал вполголоса:

— Антон Краснов.

Самгин, пожимая его руку, удивился: он ожидал, что пальцы крепкие, но ощутил их мягкими, как бы лишенными костей.

Явился Дронов, пропустив вперед себя маленькую, кругленькую даму в пенснэ, с рыжеватыми кудряшками на голове, с красивеньким кукольным лицом. Дронов прислушался к спору, вынул из кармана записную книжку, зачем-то подмигнул Самгину и провозгласил:

— Внимание!

──── 196 ────

Затем он громко и нараспев, подражая дьякону, начал читать:

— «О, окаянный и презренный российский Иуда…»

— Вот, вот, — вскричал Ногайцев. — И у меня это! а — у вас? — обратился он к Ореховой.

— Ну, да, — невесело сказала она, кивнув головой.

— Внимание! — повторил Дронов и начал снова:

— «…Иуда, удавивший в духе своем все святое, нравственно чистое и нравственно благородное, повесивший себя, как самоубийца лютый, на сухой ветке возгордившегося ума и развращенного таланта, нравственно сгнивший до мозга костей и своим возмутительным нравственно-религиозным злосмрадием заражающий всю жизненную атмосферу нашего интеллигентного общества! Анафема тебе, подлый, разбесившийся прелестник, ядом страстного и развращающего твоего таланта отравивший и приведший к вечной погибели многие и многие души несчастных и слабоумных соотечественников твоих».

Пока Дронов читал — Орехова и Ногайцев проверяли текст по своим запискам, а едва он кончил — Ногайцев быстро заговорил:

— Это — из речи епископа Гермогена о Толстом, — понимаете? Каково?

— Невежественно, — пожимая плечами, заявил Краснов: — Обратите внимание на сочетание слов — нравственно-религиозное злосмрадие? Подумайте, допустимо ли таковое словосочетание в карающем глаголе церкви?

Рыженькая дама, задорно встряхнув кудрями, спросила тоном готовности спорить долго и непримиримо:

— А — если ересь?

— Ежели ересь злосмрадна — как же она может быть наименована религиозно-нравственной? Сугубо невежественно.

Публика зашумела, усердно обнаруживая друг пред другом возмущение речью епископа, но Краснов постучал чайной ложкой по столу и, когда люди замолчали, кашлянул и начал:

— Вульгарная речь безграмотного епископа не может оскорбить нас, не должна волновать. Лев Толстой — явление глубочайшего этико-социального смысла, явление, все еще не получившее правильной, объективной оценки, приемлемой для большинства мыслящих людей.

──── 197 ────

Он, видимо, приучил Ногайцева и женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов, сидя рядом с Тосей, бормотал:

— В Москву, обязательно, завтра. А — ты?

— Нет. Не хочу, — сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.

— В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского «Толстой как мыслитель-моралист» дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, — говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:

«Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки».

Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза — невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос — какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.

«Вероятно, ему уже за сорок», — определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:

— Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, — на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.

──── 198 ────

— И всё — ерунда, — сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. — Ерунда и празднословие, — добавил он, а Тося небрежно спросила оратора:

— Чаю хотите?

Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:

— Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно…

— Верный источник, верный, — кричала Орехова, притопывая ногой.

Плотникова, стоя с чашкой чаю в руке, говорила Краснову:

— Анархист-коммунист — вы забыли напомнить! А это самое лучшее, что сказано о нем.

Ногайцев ласково уговаривал Юрина:

— Не-ет, вы чрезвычайно резко! Ведь надо понять, определить, с нами он или против?

— С кем — с нами? — спрашивал Юрин. А Дронов, вытаскивая из буфета бутылки и тарелки с закусками, ставил их на стол, гремел посудой.

— Вот так всегда и спорят, — сказала Тося, улыбаясь Самгину. — Вы — не любите спорить?

— Нет, — сказал он, женщина одобрительно кивнула головой:

— Это — хорошо. А Женя — любит, хотя ему вредно. Облако синеватого дыма колебалось над столом.

— Завтра еду в Москву, — сказал Дронов Самгину. — Нет ли поручения? Сам едешь? Завтра? Значит, вместе!

— Надо протестовать, — кричала рыжая, а Плотникова предложила:

— Послать речь Гермогена в Европу…

— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами говоря.

──── 199 ────

Юрин вскрикивал хрипло:

— Вы сами — комик…

— Ну, да, — с вашей точки, люди или подлецы или дураки, — благодушным тоном сказал Ногайцев, но желтые глаза его фосфорически вспыхнули и борода на скулах ощетинилась. К нему подкатился Дронов с бутылкой в руке, на горлышке бутылки вверх дном торчал и позванивал стакан.

— Идем, идем, — сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:

— Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого…

— Вот какая у нас компания, — прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. — Интересная?

— Да, очень, — любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал [что-то], протягивая руку за стаканом.

— Ну — как? Читаете книжку Дюпреля? — спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:

— Пробую. Очень трудно понимать.

— Это «Философию мистики» — что ли? — осведомился Юрин и, не ожидая ответа, продолжал:

— Не читай, Тося, ерундовая философия.

— Докажите, — предложил Краснов, но Тося очень строго попросила:

— Нет, пожалуйста, не надо спорить! Вы, Антон Петрович, лучше расскажите про королеву.

Краснов, покорно наклонив голову, потер лоб ладонью, заговорил:

— Шведская королева Ульрика-Элеонора скончалась в загородном своем замке и лежала во гробе. В полдень из Стокгольма приехала подруга ее, графиня Стенбок-Фермор и была начальником стражи проведена ко гробу. Так как она слишком долго не возвращалась оттуда, начальник стражи и офицеры открыли дверь, и — что же представилось глазам их?

В гостиной люди громко назначали:

— Черви.

──── 200 ────

— Бубенцы, — выкрикивал Ногайцев.

— Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней, и — оказалось, что она умерла именно в ту самую минуту, когда ее видели в объятиях усопшей королевы.

— Ясно! — сказал Юрин. — Стража была вдребезги пьяная.

Краснов рассказал о королеве вполголоса и с такими придыханиями, как будто ему было трудно говорить. Это было весьма внушительно и так неприятно, что Самгин протестующе пожал плечами. Затем он подумал:

«Руки у него вовсе не дряблые».

Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания, покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом:

— О событии этом составлен протокол и подписан всеми, кто видел его. У нас оно опубликовано в «Историческом и статистическом журнале» за 1815 год.

— Нашли место, где чепуху печатать, — вставил Юрин, покашливая и прихлебывая вино, а Тося, усмехаясь, сказала:

— Я очень люблю все такое. Читать — не люблю, а слушать готова всегда. Я — страх люблю. Приятно, когда мураши под кожей бегают. Ну, еще что-нибудь расскажите.

— Охотно, — согласился Краснов.

— Без трех, — сердито, басом сказала Орехова.

— А — зачем ходили с дамы пик? — упрекнул ее Ногайцев.

— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен буду умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал солдат и помер.

──── 201 ────

— А у меня — десятка, хо-хо! — радостно возгласил Дронов.

— Через тридцать лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев — за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. «Что, Середа, настал день смерти моей?» — «Так точно, ваше благородие!»

— Вот это — дисциплина! — восхищенно сказал Юрин, но иронический возглас его не прервал настойчивого течения рассказа:

— Пращев исповедался, причастился, сделал все распоряжения, а утром к его ногам бросилась жена повара, его крепостная, за нею гнался [повар] с ножом в руках. Он вонзил нож не в жену, а в живот Пращева, от чего тот немедленно скончался.

— Страшно жить, Тося! — вскричал Юрин.

— Страшно — слушать, а жить… жить-то не страшно, — ответила она, начиная убирать чайную посуду со стола.

В гостиной Ногайцев громко, тоскливо жаловался:

— Это не игра, а — уголовщина. Предательство. Дронов — хохотал, а рыжая дама захлебывалась звонким смехом, и сокрушенно мычала Орехова.

— Вы, господин Юрин, все иронизируете, — заговорил Краснов, передвигая Тосе вымытые чашки. — Я, видимо, кажусь вам идиотом…

— Диагноз приблизительно верный.

— Вот видите, вам уже хочется оскорбить меня…

— Тем, что я считаю ваше самоопределение правильным? — спросил Юрин.

— Ага, вы уже отняли слово приблизительно! Самгин поморщился, думая:

«Кажется, начнут ругаться».

И действительно, Краснов заговорил голосом повышенным и шипящим, как бы втягивая воздух сквозь зубы.

— Вам, человеку опасно, неизлечимо больному, следовало бы…

──── 202 ────

— Умереть, — докончил Юрин. — Я и умру, подождите немножко. Но моя болезнь и смерть — мое личное дело, сугубо, узко личное, и никому оно вреда не принесет. А вот вы — вредное… лицо. Как вспомнишь, что вы — профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов… — Юрин подумал и сказал просительно, с юмором: — Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас…

— Убейте, — предложил Краснов, медленно, как бы с трудом выпрямив шею, подняв лицо. Голубовато блеснули узкие глазки.

— Сил нет, — ответил Юрин.

Держа в руках самовар, Тося сказала негромко:

— Вы — что? С ума сошли? Прошу прекратить эти… шуточки. Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь ты много. Да и куришь.

Самгин, поправив очки, взглянул на нее удивленно, он не ожидал, что эта женщина способна говорить таким грубо властным тоном. Еще более удивительно было, что ее послушали, Краснов даже попросил:

— Извините…

— Лучше помогите-ка мне стол накрыть, ужинать пора. Картежники, вы — скоро?

Поставив самовар на столик рядом с буфетом, раскладывая салфетки, она обратилась к Самгину:

— Одни играют в карты, другие словами, а вы — молчите, точно иностранец. А лицо у вас — обыкновенное, и человек вы, должно быть, сухой, горячий, упрямый — да?

— Не знаю. Я еще не познал самого себя, — неожиданно произнес Самгин, и ему показалось, что он сказал правду.

— Точно иностранец, — повторила Тося. — Бывало, в кондитерской у нас кофе пьют, болтают, смеются, а где-нибудь в уголке сидит англичанин и всех презирает.

— Я далек от этого, — сказал Клим, а она сказала:

— Вот уж не люблю англичан! Такие… индюки! — И крикнула в гостиную:

— Картежники, вы — скоро?

──── 203 ────

Картежники явились, разделенные на обрадованных и огорченных. Радость сияла на лице Дронова и в глазах важно надутого лица Ореховой, — рыженькая дама нервно подергивала плечом, Ногайцев, сунув руки в карманы, смотрел в потолок. Ужинали миролюбиво, восхищаясь вкусом сига и огромной индейки, сравнивали гастрономические богатства Милютиных лавок с богатствами Охотного ряда, и все, кроме Ореховой, согласились, что в Москве едят лучше, разнообразней. Краснов, сидя против Ногайцева, начал было говорить о том, что непрерывный рост разума людей расширяет их вкус к земным благам и тем самым увеличивает количество страданий, отнюдь не способствуя углублению смысла бытия.

— Истина буддизма в аксиоме: всякое существование есть страдание, но в страдание оно обращается благодаря желанию. Непрерывный рост страданий благодаря росту желаний и, наконец, смерть — убеждают человека в иллюзорности его стремления достигнуть личного блага.

— Нет, уж о смерти, пожалуйста, не надо, — строго заявила Тося, — Дронов поддержал ее:

— Я — тоже против. К чорту!

— Женя правильно сказал: смерть — личное дело каждого.

— Однако, хотя и личное, — начал было Ногайцев, но, когда Тося уставила на него свои темные глаза, он изменил тон и быстро заговорил:

— А, знаете, ходит слух, что у эсеров не все благополучно.

— В головах? — спросил Юрин.

— В партии, в центре, — объяснил Дронов, видимо не поняв иронии вопроса или не желая понять. — Слух этот — не молод.

— Будто бы последние аресты — результат провокации…

Краснов сообщил, что в Петербург явился царицынский бунтовщик иеромонах Илиодор, вызванный Распутиным, и что Вырубова представила иеромонаха царице.

— Дела домашние, семейные дела, — сказал Ногайцев, а Дронов — сострил:

— Монах для дамы — вкуснее копченого сига…

— Ох, Ванечка, — вздохнула Тося.

──── 204 ────

Следя, как питается Краснов, как быстро и уверенно его гибкие руки находят лучшие куски пищи, Самгин подумал:

«Этот всегда будет сыт».

Встряхнув кудрями, звонко заговорила рыженькая дама.

— Ужасно много событий в нашей стране! — начала она, вздыхая, выкатив синеватые, круглые глаза, и лицо ее от этого сделалось еще более кукольным. — Всегда так было, и — я не знаю: когда это кончится? Всё события, события, и обо всем интеллигентный человек должен думать. Крестьянские и студенческие бунты, террор, японская война, террор, восстание во флоте, снова террор, 9 Января, революция, Государственная дума, и все-таки террор! В конце концов — страшно выйти на улицу. Я совершенно теряюсь! Чем же это кончится?

Юрин, усмехаясь, прошептал Тосе что-то, она, погрозив ему пальцем, сказала:

— Не нужно! Не шали.

Все молчали. Самгин подумал, что эта женщина говорит иронически, но присмотрелся к ее лицу и увидал, что на глазах ее слезы и губы вздрагивают.

«Напилась», — решил он, а рыженькая продолжала, еще более тревожно и протестующе:

— Во Франции, в Англии интеллигенция может не заниматься политикой, если она не хочет этого, а мы — должны! Каждый из нас обязан думать обо всем, что делается в стране. Почему — обязан?

Она тихонько всхлипнула, Орехова, гладя ее плечо, задушевно, басом посоветовала ей:

— Не волнуйтесь, милая Анна Захаровна, — вам вредно.

— Так хочется порядка, покоя, — нервозно вскричала Анна Захаровна, отирая глаза маленьким платочком.

Самгин посмотрел на нее неприязненно и думая: «Как грубо можно исказить весьма ценную мысль!»

Примирительно заговорил Краснов:

— В нашей воле отойти ото зла и творить благо. Среди хаотических мыслей Льва Толстого есть одна христиански правильная: отрекись от себя и от темных дел мира сего! Возьми в руки плуг и, не озираясь, иди, работай на борозде, отведенной тебе судьбою. Наш хлебопашец, кормилец наш, покорно следует…

──── 205 ────

Его не слушали. Орехова и рыженькая, встав из-за стола, прощались с Тосей, поднялся и Ногайцев. Дронов сказал Самгину:

— Значит — едем?

Идя домой, по улицам, приятно освещенным луною, вдыхая острый, но освежающий воздух, Самгин внутренне усмехался. Он был доволен. Он вспоминал собрания на кулебяках Анфимьевны у Хрисанфа и все, что наблюдалось им до Московского восстания, — вспоминал и видел, как резко изменились темы споров, интересы, как открыто говорят о том, что раньше замалчивалось.

«Конечно, это — другие люди, — напомнил он себе, но тотчас же подумал: — Однако с какой-то стороны они, пожалуй, интереснее. Чем? Ближе к обыденной жизни?»

Не решая этот вопрос, он нашел, [что] было приятно чувствовать себя самым умным среди этих людей. Неприятна только истерическая выходка этой глупой рыжей куклы.

«Какая дура».

В общем, чутко прислушиваясь к себе, Самгин готов был признать, что, кажется, никогда еще он не чувствовал себя так бодро и уверенно. Его основным настроением было настроение самообороны, и он далеко не всегда откровенно ставил пред собою некоторые острые вопросы, способные понизить его самооценку. Но на этот раз он спросил себя:

«Неужели это потому, что я, получив наследство стал независимым человеком? Временно независимым», — добавил он, вспомнив, что ценность наследства неизвестна ему. Но этот вопрос почему-то не потребовал решения, может быть, потому, что в памяти встала фигура Тоси, ее бюст, воинственно приподнятый сарафаном. Самгин был в том возрасте, когда у многих мужчин и женщин большого сексуального опыта нормальное биологическое влечение становится физиологическим любопытством, которое принимает характер настойчивого желания узнать, чем тот или та не похожи на этого или эту.

──── 206 ────

В подобных случаях память и воображение, соединясь, могутна некоторых действовать так же тиранически, как и страстная любовь. Но Мессалина, вероятно, недолго удовлетворяла бы любопытство дон-Жуана, так же как и он ее любопытство. Тося казалась Самгину соблазнительной и легко доступной. Он думал о ней с удовольствием и, представляя ее раздетой, воображал похожей на Марину, какой видел ее после «радения». Она все еще оставалась мозолью его мозга, одним из наиболее обидных моментов жизни и, ночами, нередко мешала ему уснуть. К тому же с некоторого времени он в качестве средства, отвлекающего от неприятных впечатлений, привык читать купленные в Париже книги, которые, сосредоточивая внимание на играх чувственности, легко прекращали бесплодную и утомительную суету мелких мыслей.

Весь следующий день Самгин прожил одиноко все в том же бодром настроении, снисходительно размышляя о Дронове и его знакомых. За окном буйно кружилась, выла и свистела вьюга, бросая в стекла снегом, изредка в белых вихрях появлялся, исчезал большой, черный, бородатый царь на толстом, неподвижном коне, он сдерживал коня, как бы потеряв путь, не зная куда ехать. Самгин, покуривая, ходил, сидел, лежал и, точно играя в шахматы, расставлял фигуры знакомых людей, стараясь найти в них сходство. Сначала он отвел в сторону группу людей наименее интересных и наиболее неприятных ему. Это были люди, ограниченные определенной системой фраз, их возглавлял Кутузов, и заранее можно было знать, что каждый из них скажет по тому или иному данному поводу.

«Конченые люди, не способные к дальнейшему росту. — Попы социалистической церкви, — назвал он их. — Забыли, что социализм выдуман буржуазией и является производным от нищенской фантастики христианства. Проповедники классовой борьбы и абсолютно невозможной диктатуры пролетариата, всячески безграмотного. Я — не отрицаю социализм в той форме, как он понят немцами. В Германии он — естественный для буржуазной культуры шаг вперед. Там он — исторически понятен. Но у нас? В стране, где возможны Разин, Пугачев, аграрные погромы, Московское восстание… Безумие. Авантюризм честолюбцев, которым нечего терять…»

──── 207 ────

Он сам был искренно удивлен резкостью и определенностью этой оценки, он никогда еще не думал в таком тоне, и это сразу приподняло, выпрямило его. Взглянув в зеркало, он увидал, что смоченные волосы, высохнув, лежат гладко и этим обнаруживают, как мало их и как они стали редки. Он взял щетку, старательно взбил их, но, и более пышные, они все-таки заставили его подумать:

«Скоро буду лысым».

Это было очень неприятно.

Держа в одной руке щетку, приглаживая пальцами другой седоватые виски, он минуты две строго рассматривал лицо свое, ни о чем не думая, прислушиваясь к себе. Лицо казалось ему значительным и умным. Несколько суховатое, но тонкое лицо человека, который не боится мыслить свободно и органически враждебен всякому насилию над независимой мыслью, всем попыткам ограничить ее.

«Ин-те-лли-гент, — мысленно и с уважением назвал он себя. — Новая сила истории, сила, еще недостаточно осознавшая свое значение и направление». Затем счесал гребенкой со щетки выпавшие волосы, свернул их в комок, положил в пепельницу, зажег спичку, а когда волосы, затрещав, сгорели — вздохнул. После этого, несколько охлажденный своей жертвой времени, он снова начал соединять людей по признакам сходства характеров. Дронова он поставил рядом с Митрофановым. Затем присоединил к ним Тагильского. Подумав, прибавил к ним четвертого — Макарова, но тотчас же сообразил, что это — нехорошо, неудачно.

«К ним нужно Лютова. И Бердникова. Да, именно скота Бердникова».

Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как маленькие зверки поселились для дружеской жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил — кто там, в черепе, живет? — и, когда зверки назвали себя, он сказал: «А я всех вас давишь», сел на череп и раздавил его вместе с жителями.

Неприятное, унижающее воспоминание о пестрой, цинической болтовне Бердникова досадно спутало расстановку фигур, сделало игру неинтересной. Да и сами по себе фигуры эти, при наличии многих мелких сходств в мыслях и словах, обладали только одним крупным и ясным — неопределенностью намерений.

──── 208 ────

«На чем пытаются утвердить себя Макаров, Тагильский? Чего хотят? Почему Лютов давал деньги эсерам? Чем ему мешало жить самодержавие?»

За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый царь в шапке полицейского, — царь, ничем, никак не похожий на другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.

Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у «его между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.

— Понимаешь, какая штука, — вполголоса торопливо говорил Дронов, его скуластое лицо морщилось, глаза, как и прежде, беспокойно бегали, заглядывая в окно, в темноту, разрываемую искрами и огнями, в лицо Самгина, в стакан. — Не хочется оказаться в дураках. Жизнь — чорт ее знает — вдруг как будто постарела, сморщилась, а вместе с этим началось в ней что-то судорожное, эдакая, знаешь, поспешность… хватай, ребята! Ну, в промышленности, в торговле это — естественно, тут — как марксисты учат — или фабрикуй нищих, или сам нищим будешь. А — нищенство хотя и национальное ремесло, но — не из приятных, росту гордости — не способствует. А «человек — это звучит гордо», и он, чорт, хочет быть гордым. Ну, понимаешь…

Запрокинув голову, он вылил вино в рот, облил подбородок, грудь, сунул стакан на столик и, развязывая галстук, продолжал:

— Меня, брат, интеллигенция смущает. Я ведь — хочешь ты не хочешь — причисляю себя к ней. А тут, понимаешь, она резко и глубоко раскалывается. Идеалисты, мистики, буддисты, йогов изучают. «Вестник теософии» издают. Блаватскую и Анну Безант вспомнили… В Калуге никогда ничего не было, кроме калужского теста, а теперь — жители оккультизмом занялись. Казалось бы, после революции…

──── 209 ────

— Это движение началось еще до революции, — напомнил Самгин.

— В качестве предохранительной прививки? Профилактика? — спросил Дронов, бережно поставив бутылку в угол дивана.

— Возможно, — согласился Самгин.

— Н-да. Значит, кто-то что-то предусмотрел? Кто же это командует?

Самгин, усмехаясь, молча пожал плечами.

— Литераторы-реалисты стали пессимистами, — бормотал Дронов, расправляя мокрый галстук на колене, а потом, взмахнув галстуком, сказал: — Недавно слышал я о тебе такой отзыв: ты не имеешь общерусской привычки залезать в душу ближнего, или — в карман, за неимением души у него. Это сказал Тагильский, Антон Никифоров…

— Я очень мало знаю его, — поторопился заявить Самгин.

— А он тебя, по-моему, правильно… оценил, — охлажденно и как будто обиженно продолжал Дронов. — К людям ты относишься… неблагосклонно. Даже как будто брезгливо…

 — Это — неверно, — строго сказал Самгин. — Он так же мало знает меня, как я — его. Ты давно знаком с ним?..

— Года два уже. Познакомились на бегах. Он — деньги потерял или — выкрали. Занял у меня и — очень выиграл! Предложил мне половину. Но я отказался, ставил на ту же лошадь и выиграл втрое больше его. Ну — кутнули… немножко. И познакомились.

— Что это за человек? — настороженно спросил Самгин.

— Чорт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а неизвестно — о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и чорт не брат.

───────────

© Serge Shavirin — Page created in 0,294 seconds.