Жизнь Клима Самгина. Том 3. Страницы 190-209

──── 190 ────

– Ты его знаешь?

– Ну да! Жил он здесь, месяца два, действовал. У нас ведь город эсеровский, и Алешу заклевали.

– Интересный ты человек! – искренно удивился Клим. – Как это ты объединяешь мистику и…

– Во-первых – гностицизм вовсе не мистика, а во-вторых – есть поговорка: «Большой мешок – не глиняный горшок, что ни положь умело – все будет цело, знай – носи, да не больно тряси».

– Это – любопытство Евы? , Посмеиваясь, Марина ответила:

– Ева-то одним грехом заинтересовалась, а я, может быть, – всеми…

– Любопытством не проживешь, – сказал Самгин, вздохнув, а Марина спросила:

– Пробовал?

И после этого они оба немножко посмеялись. В Москве все разыгралось очень просто. Варвара встретила, как старого знакомого, который мог бы и не приезжать, но видеть его все-таки интересно. За две недели она похудела, поблекла, глаза окружены тенями, блестят тревожно и вопросительно. Черное, без украшений, платье придает ей вид унылой вдовы. Когда Самгин сказал ей, что намерен жить в провинции, она, опустив голову, откликнулась не сразу, заставив его подумать:

«Сейчас начнется нечто неприятное, фальшивое!» Но он ошибся. Вздохнув, Варвара сказала:

– Я понимаю тебя. Жить вместе – уже нет смысла. И вообще я не могла бы жить в провинции, я так крепко срослась с Москвой! А теперь, когда она пережила такую трагедию, – она еще ближе мне.

О привязанности к Москве Варвара говорила долго, лирически, книжно, – Самгин, не слушая ее, думал:

«Была без радости любовь», но я не ожидал, что «разлука будет без печали».

И почувствовал, что «без печали» все-таки немножко обидно, тем более обидно, что Варвара начала говорить деловито и глаза ее смотрят спокойно:

– Думаю поехать за границу, пожить там до весны, полечиться и вообще привести себя в порядок. Я верю, что Дума создаст широкие возможности культурной работы. Не повысив уровня культуры народа, мы будем бесплодно тратить интеллектуальные силы – вот что внушил мне истекший год, и, прощая ему все ужасы, я благодарю его.

──── 191 ────

Самгин иронически отметил:

«Гладко говорит. Выучили, – глупее стала». Хотелось, чтоб ее речь, монотонная – точно осенний дождь, перестала звучать, но Варвара украшалась словами еще минут двадцать, и Самгин не поймал среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. Наконец она ушла, оставив на столе носовой платок, от которого исходил запах едких духов, а он отправился в кабинет разбирать книги, единственное богатство свое.

Нашел папку с коллекцией нелегальных открыток, эпиграмм, запрещенных цензурой стихов и, хмурясь, стал пересматривать эти бумажки. Неприятно было убедиться в том, как все они пресны, ничтожны и бездарны в сравнении с тем, что печатали сейчас юмористические журналы.

«Прошлое», – подумал он и, не прибавив «мое», стал разрывать на мелкие клочья памятники дешевого свободомыслия и юношеского своего увлечения.

Цесаревич Николай!
Если царствовать придется,
Так уж ты не забывай,
Что полиция дерется!

– читал Самгин и морщился, – теперь такие вещи – костюм настолько изношенный, что его даже нищему подарить было бы стыдно.

«Сотни людей увлекались этим», – попробовал он утешить себя, разрывая бумажки все более торопливо и мелко, а уничтожив эту связь свою с прошлым, ногою примял клочки бумаги в корзине и с удовольствием закурил папиросу.

Через час он сидел в квартире Гогиных, против Татьяны. Он редко встречал эту девушку, помнил ее веселой, с дурашливой речью, с острым блеском синеватых, задорных глаз. Она была насмешлива, не симпатична ему и никогда не возбуждала желания познакомиться с нею ближе. Теперь ее глаза были устало прикрыты ресницами, лицо похудело, вытянулось, нездоровый румянец горел на щеках, – покашливая, она лежала на кушетке, вытянув ноги, прикрытые клетчатым пледом. Казалось, что она постарела лет на десять. Глуховатым, бесцветным голосом чахоточной она говорила:

──── 192 ────

– Деньги – опоздали. Алексей арестован в Ростове и с ним Любаша Сомова. Вы знали Спивак? Тоже арестована, с типографией, не успев ее поставить. Ее сын, Аркадий, у нас.

– Вы нездоровы? – спросил Самгин.

– Как видите. А был такой Петр Усов, слепой; он выступил на митинге, и по дороге домой его убили, буквально растоптали ногами. Необходима организация боевых дружин, и – «око за око, зуб за зуб». У эсеров будет раскол по вопросу о терроре.

Говорила она бессвязно, глаза ее нестерпимо блестели.

– У вас, видимо, поднимается температура.

– Ничего не значит, сидите!

Самгин сказал, что он не имеет времени, – Татьяна, протянув ему руку, спросила:

– Что вы думаете делать?

– Еще не решил, – сухо ответил Самгин, торопясь уйти.

«Осталась где-то вне действительности, живет бредовым прошлым», – думал он, выходя на улицу. С удивлением и даже недоверием к себе он вдруг почувствовал, что десяток дней, прожитых вне Москвы, отодвинул его от этого города и от людей, подобных Татьяне, очень далеко. Это было странно и требовало анализа. Это как бы намекало, что при некотором напряжении воли можно выйти из порочного круга действительности.

«Из царства мелких необходимостей в царство свободы», – мысленно усмехнулся он и вспомнил, что вовсе не напрягал воли для такого прыжка.

Это было еще более странно. Чувство недоверия к прочности своего настроения волновало.

«Все в мире стремится к более или менее устойчивому равновесию, – напомнил он себе. – Действительности дан революционный толчок, она поколебалась, подвинулась вперед и теперь…»

──── 193 ────

– Здравствуйте, товарищ Самгин!

С ним негромко поздоровался и пошел в ногу, заглядывая в лицо его, улыбаясь, Лаврушка, одетый в длинное и не по фигуре широкое синеватое пальто, в протертой до лысин каракулевой шапке на голове, в валяных сапогах.

Самгин дважды смерил его глазами и, подняв воротник своего пальто, оглянулся, ускорил шаг, а Лаврушка, как бы отдавая отчет, говорил быстро, вполголоса, с радостью:

– Рука – зажила, только пятнышко осталось, вроде – оспу привили. Теперь – учусь. А Павел Михайлович помер.

– Кто это? – спросил Самгин.

– Медник же! Медника-то – забыли?

– Ага…

– Простудился и – готов!

– Ну, – всего доброго! – пожелал Самгин, направляясь к извозчику, но приостановился и вдруг тихонько спросил:

– А – Яков?

– Ничего-о! – тоже тихо и все с радостью откликнулся Лаврушка. – Целехонек. Он теперь не Яков. Вот – уж он действительно…

– Ну, прощай!

Сидя в санях извозчика, Самгин соображал:

«Зачем я спросил про Якова? Странный каприз памяти… Разумеется – это не может быть ничем иным, – именно каприз». И тотчас подумал:

«Кажется, я – убеждаю себя?»

Затем, опустив воротник пальто, строго сказал извозчику:

– Скорей!

Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец – книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.

──── 194 ────

Он почти благодарно поцеловал руку Варвары, она – отвернулась в сторону, прижав платок к глазам.

И вот, безболезненно порвав связь с женщиной, закончив полосу жизни, чувствуя себя свободным, настроенный лирически мягко, он – который раз? – сидит в вагоне второго класса среди давно знакомых, обыкновенных людей, но сегодня в них чувствуется что-то новое и они возбуждают не совсем обыкновенные мысли. Рядом с ним, у окна, читает сатирический журнал маленький человечек, розовощекий, курносый, с круглыми и очень голубыми глазками, размером в пуговицу жилета. Он весь, от галстука до-ботинок, одет в новое, и когда он двигался – на нем что-то хрустело, – должно быть, накрахмаленная рубашка или подкладка синего пиджака. С другого бока – толстая, шерстяная женщина, в круглых очках, с круглой из фанеры коробкой для шляп; в коробке возились и мяукали котята. Напротив – рыжеватый мужчина с растрепанной бородкой на лице, изъеденном оспой, с веселым взглядом темных глаз, – глаза как будто чужие на его сухом и грязноватом лице; рядом с ним, очевидно, жена его, большая, беременная, в бархатной черной кофте, с длинной золотой цепочкой на шее и на груди; лицо у нее широкое, доброе, глаза серые, ласковые. В углу дивана съежился, засунув руки в карманы пальто, закрыв глаза, остроносый человек в котиковой шапке, ничем не интересный.

Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны в вагоне, как неизбежно за окном вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.

«В сущности, есть много оснований думать, что именно эти люди – основной материал истории, сырье, из которого вырабатывается все остальное человеческое, культурное. Они и – крестьянство. Это – демократия, подлинный демос – замечательно живучая, неистощимая сила. Переживает все социальные и стихийные катастрофы и покорно, неутомимо ткет паутину жизни. Социалисты недооценивают значение демократии».

──── 195 ────

Эти новые мысли слагались очень легко и просто, как давно уже прочувствованные. Соблазнительно легко. Но мешал думать гул голосов вокруг. За спиной Самгина, в соседнем отделении, уже началась дорожная беседа, говорило несколько голосов одновременно, – и каждый как бы старался прервать ехидно сладкий, взвизгивающий голосок, который быстро произносил вятским говорком:

– Ну – и что же, чего же ожидать? Разделение власти – что значит? Это значит – многовластие. Что же: адвокаты из евреев, будущие властители наши, – они умнее родовитого дворянства и купечества, которое вчера в лаптях щеголяло, а сегодня миллионами ворочает?

Минуты две никто не мог заглушить голос, он звучал, точно бубенчик, затем его покрыл густой и влажный бас:

– Власть действительно ослабла, и это потому, что духовенство лишено свободы проповеди. Преосвященный владыко Антонин истинно и мужественно сказал: «Слово божие не слышно в безумнейшем, иноязычном хаосе шума газетного, и это есть главнейшее зло»…

– Во-от оно! Разболтали, расхлябали Россию-то!

– Верно! – очень весело воскликнул рябой человек, зажмурив глаза и потрясая головой, а затем открыл глаза и, так же весело глядя в лицо Самгина, сказал:

– А между прочим – замечательно осмелел народ, что думает, то и говорит…

Женщина, почесывая одной рукой под мышкой, другою достала из кармана конфету в яркой бумажке и подала мужу.

– На-ко, пососи! Наверно, уж хочется курить-то? Вон как дымят, совсем – трактир.

– Не трактир, а – решето, – сказал в ухо ей остроносый человек. – Насыпаны в решето люди, и отсевается от них глупость.

Говоря, он тоже смотрел на Самгина, а соседка его, сунув и себе за щеку конфету, миролюбиво сказала:

– Без глупости тоже не проживешь…

– С этого начинаем, – поддержал ее муж. В соседнем отделении голоса звучали все громче, торопливее, точно желая попасть в ритм лязгу и грохоту поезда. Самгина заинтересовал остроносый: желтоватое лицо покрыто мелкими морщинами, точно сеткой тонких ниток, – очень подвижное лицо, то – желчное и насмешливое, то – угрюмое. Рот – кривой, сухие губы приоткрыты справа, точно в них торчит невидимая папироса. Из костлявых глазниц, из-под темных бровей нелюдимо поблескивают синеватые глаза.

──── 196 ────

«Человеку с таким лицом следовало бы молчать», – решил Самгин. Но человек этот не умел или не хотел молчать. Он непрощенно и вызывающе откликался на все речи в шумном вагоне. Его бесцветный, суховатый голос, ехидно сладенький голосок в соседнем отделении и бас побеждали все другие голоса. Кто-то в коридоре сказал:

– Жизнь – коротка, не поспеешь дом выстроить, а уж гроб надобно!

Остроносый тотчас откликнулся:

– Вам бы, купец, не о гробах думать, а – о торговом договоре с Германией, обидном и убыточном для нас, вот вам – гроб!

За спиною Клима бас обиженно прогудел:

– Мыслители же у нас – вроде одной барышни: ей, за крестным ходом, на ногу наступили, так она – в истерику: ах, какое безобразие! Так же вот и прославленный сочинитель Андреев, Леонид: народ русский к Тихому океану стремится вылезти, а сочинитель этот кричит на весь мир честной – ах, офицеру ноги оторвало!..

Остроносый встал и, через голову Самгина, крикнул:

– За «Красный смех» большие деньги дают. Андреев даже и священника атеистом написал…

Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув вагоны, покачнув людей, зашипел, остановясь в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку, человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди в деревянный ящик:

– Там, в столицах, писатели, босяки, выходцы из трущоб, алкоголики, сифилитики и вообще всякая… ин-теллиген-тность, накипь, плесень – свободы себе желает, конституции добилась, будет судьбу нашу решать, а мы тут словами играем, пословицы сочиняем, чаек пьем – да-да-да! Ведь как говорят, – обратился он к женщине с котятами, – слушать любо, как говорят! Обо всем говорят, а – ничего не могут!

──── 197 ────

Вырвав шапку из-под мышки, оратор надел ее на кулак и ударил себя в грудь кулаком.

– Я объехал всю Россию и вокруг, и вдоль, и поперек, крест-накрест не один раз, за границей бывал во многих странах…

Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый – победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.

– Всё оговорили, всё охаяли! Сочинители Россию-то, как ворота дегтем, вымазали…

– К-клев-вета! – заикаясь, крикнул маленький читатель сатирических журналов.

Оратор махнул в его сторону мохнатым кулаком.

– Свобода мысли! Ты, дьявол, мысли, но – молчи, не соблазняй…

– Верно! – крикнули из коридора, но кто-то засмеялся, кто-то свистнул, а маленький курносый, прикрыв лицо журналом, возмущенно выговорил:

– К-ка-ккая и-и-ерунда!

– Честно говорит, – сказал Самгину рябой. – Веди себя – как самовар: внутри – кипи, а наружу кипятком – не брызгай! Вот я – брызгал…

– В сумасшедший дом и попал, на тци месяца, – добавила его супруга, ласково вложив в протянутую ладонь еще конфету, а оратор продолжал с великим жаром, все чаще отирая шапкой потное, но не краснеющее лицо:

– Народ свободы не требует, народ у нас – мужик, ему одна свобода нужна: шерстью обрастать…

– Д-для стрижк-ки? – спросил читатель сатирических журналов, – тогда остроносый, наклонясь к нему, закричал ожесточенно и визгливо:

──── 198 ────

– Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы только объедаете, опиваете его. Сколько стоит выучить вас грамоте? По десяти лет учитесь, на казенные деньги бунты заводите, губернаторов, министров стреляете…

– Нашел кого пожалеть, – громко сказали в коридоре, и снова кто-то свистнул.

– Я – не жалею, я – о бесполезности говорю! У нас – дело есть, нам надобно исправить конфуз японской войны, а мы – что делаем?

Самгин подумал о том, что года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.

«Конечно, и смысл… уродлив, но тут важно, что люди начали думать политически, расширился интерес к жизни. Она, в свое время, корректирует ошибки…»

Паровоз снова и уже отчаянно засвистел и точно наткнулся на что-то, – завизжали тормоза, загремели тарелки буферов, люди, стоявшие на ногах, покачнулись, хватая друг друга, женщина, подскочив на диване, уперлась руками в колени Самгина, крикнув:

– Ой, что это?

– Машинист – пьян, – угрюмо объяснил остроносый, снимая с полки корзину.

Невидимые ткачи ткали за окном густейшую, белую пелену, как бы желая скрыть цепь солдат на перроне станции.

– Встречают кого-то, – сказал остроносый; кондуктор, идя вслед за ним, поправил:

– Никого не встречают, арестованных сажать будем…

Женщина, успокоенно вздохнув, улыбнулась:

– Штыки-то, как гребень! Вычесывают солдатики бунтарскую вошку, вычесывают, слава тебе господи! Перекрестилась и предложила мужу:

– Пойдем, тут буфет есть!

Безмолвная женщина с котятами, тяжело вздохнув, встала и тоже ушла.

– Уж-жасные люди, – прошипел заика: ему, видимо, тоже хотелось говорить, он беспокойно возился на диване и, свернув журналы трубкой, размахивал ею перед собой, – губы его были надуты, голубые глазки блестели обиженно.

──── 199 ────

– От таких хочется в монастырь уйти, – пожаловался он.

Самгин кивнул головой, сочувствуя тяжести усилий, с которыми произносил слова заика, а тот, распустив розовые губы, с улыбкой добавил:

– Или, как барсук, жить в норе одиноко… Из-за спинки дивана поднялось усатое, небритое лицо и сказало сквозь усы:

– С барсуком в норе часто лиса живет. Сказало укоризненно и – скрылось, а заика пугливо съежился.

Поезд стоял утомительно долго; с вокзала пришли рябой и жена его, – у нее срезали часы; она раздраженно фыркала, выковыривая пальцем скупые слезы из покрасневших глаз.

– Часики были старенькие, цена им не велика, да – бабушка это подарила мне, когда я еще невестой была.

Затем оказалось, что в другом конце вагона пропал чемодан и кларнет в футляре; тогда за спиною Самгина, торжествуя, загудел бас:

– Поверьте слову: говорун этот – обыкновенный вор, и тут у него были помощники; он зубы нам заговаривал, а те – работали.

– Приемчик известный, – весело согласился рябой и этим привел басовитого человека в ярость.

– Сами судите: почему человек этот, ни с того ни с сего, выворачивался наизнанку?

– Да ведь вы, батюшка, тоже говорили!

– Я – лицо духовное!

В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек с тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах упали на колени маленького заики.

– О-осторожней! – крикнул он, стряхнув книги на пол, прижимаясь в угол.

──── 200 ────

Новый пассажир, высоко подняв седые кустистые брови, посмотрел несколько секунд на заику и спросил странно звонким голосом, подчеркивая о:

– Почему же на пол бросаете? Ну-ко, поднимите!

– Я в-вам не слуга…

– Это – неверно: человек человеку всегда слуга, так или иначе. Поднимите-ко!

Заика еще плотней вжался в угол, но владелец книг положил руку на плечо его, сказав третий раз, очень спокойно:

– Поднимите.

В соседних отделениях все встали, молча глядя через спинки диванов, ожидая скандала.

– Повинуюсь насилию, – сказал заика, побледнев, мигая, наклонился и, подняв книги, бросил их на диван.

– То-то, – удовлетворенно сказал седобровый, усаживаясь рядом с ним. – Разве можно книги ногами попирать? Тем более, что это – «Система логики» Милля, издание Вольфа, шестьдесят пятого года. Не читали, поди-ко, а – попираете!

У него было круглое лицо в седой, коротко подстриженной щетине, на верхней губе щетина – длиннее, чем на подбородке и щеках, губы толстые и такие же толстые уши, оттопыренные теплым картузом. Под густыми бровями – мутновато-серые глаза. Он внимательно заглянул в лицо Самгина, осмотрел рябого, его жену, вынул из кармана толстого пальто сверток бумаги, развернул, ощупал, нахмурясь, пальцами бутерброд и сказал:

– Дурак! Я просил – с ветчиной, а он с колбасой дал!

Толстыми пальцами смял хлеб вместе с бумагой и бросил комок в сетку.

Люди всё еще молчали, разглядывая его. Первый устал ждать рябой.

– Торгуете книгами?

– Покупаю.

– Для чтения?

– Крышу крыть.

Рябой, покраснев, усмехнулся.

– Однако и книгами торгуют!

– Разве?

──── 201 ────

– До чего огрубел народ, – вздохнув, сказала женщина. – Раньше-то как любезно говорили…

Не глядя на нее, книжник достал из-за пазухи деревянную коробку и стал свертывать папироску. Скучающие люди рассматривали его всё более недоброжелательно, а рябой задорно сказал:

– Махорку здесь курить нельзя!

– Кто запретил? – осведомился книжник. – Нежных Табаков не курю, а дым – есть дым! Махорочный – здоровее, никотину меньше в нем… Так-то.

– Вы однако не доктор, – приставал рябой. Жена дала ему конфету, сказав:

– Брось, не спорь! На, соси скорей!

По нахмуренным лицам людей – Самгин уверенно ждал скандала. Маленький заика ядовито усмехался, щурил глазки и, явно готовясь вступить в словесный бой, шевелил губами. Книжник, затенив лицо свое зеленоватым дымом, ответил рябому:

– Верно, я не доктор для людей, я – для скотов, ветеринар я.

– Оно и видно, что для скотов, – прозвучал бас над головой Самгина, и стало очень тихо, а через несколько секунд ветеринар сказал, шумно вздохнув:

– Огненной метлой подмели мужики уезд… Он сказал это так звучно и уверенно, как будто вполне твердо знал, что все эти люди ждут от него именно повести о мужиках.

– От усадьбы Соймоновых остались головни, да пепел, да разрушенные печи, а – превосходная была усадьба и хозяйство весьма культурное.

Говорил он беззлобно, задумчиво, и звонкий голос его водворял тишину.

– Но культура эта, недоступная мужику, только озлобляла его, конечно, хотя мужик тут – хороший, умный мужик, я его насквозь знаю, восемь лет работал здесь. Мужик, он – таков: чем умнее, тем злее! Это – правило жизни его.

– Порют мало, – негромко напомнил кто-то.

– Пороть надобно не его, а – вас, гражданин, – спокойно ответил ветеринар, не взглянув на того, кто сказал, да и ни на кого не глядя. – Вообще доведено крестьянство до такого ожесточения, что не удивительно будет, если возникнет у нас крестьянская война, как было в Германии.

──── 202 ────

– Нет, уже это, что же уж! – быстро и пронзительно закричал рябой. – Помилуйте, – зачем же дразнить людей – и беспокоить? И – все неверно, потому что – не может быть этого! Для войны требуются ружья-с, а в деревне ружей – нет-с!

– Брюхом навалится мужик, как Митька – у Алексея Толстого, – сказал ветеринар, широко улыбаясь и явно обрадованный возможностью поспорить.

– Сочинениям Толстого никто не верит, это ведь не Брюсов календарь, а романы-с, да-с, – присвистывая, говорил рябой, и лицо его густо покрывалось мелкими багровыми пятнами.

– Я не про Льва Толстого…

– Нам всё едино-с! И позвольте сказать, что никакой крестьянской войны в Германии не было-с, да и быть не может, немцы – люди вышколенные, мы их – знаем-с, а войну эту вы сами придумали для смятения умов, чтоб застращать нас, людей некнижных-с…

Он уже начал истерически вскрикивать, прижал кулаки к груди и все наклонялся вперед, как бы готовясь ударить головой в живот ветеринара, а тот, закинув голову, выгнув щетинистый кадык, – хохотал, круглый рот его выбрасывал оглушительные, звонкие:

– О-хо-о-хо-о-о!

– Да перестань ты, господи боже мой! – тревожно уговаривала женщина, толкая мужа кулаком в плечо и бок. – Отвяжитесь вы от него, господин, что это вы дразните! – закричала и она, обращаясь к ветеринару, который, не переставая хохотать, вытирал слезившиеся глаза.

Самгин вышел в коридор, его проводила жалоба женщины:

– А вы, господа, стравили петухов и любуетесь, – как вам не стыдно!

В коридоре тоже спорили, кто-то говорил:

– Наше поколение веровало в идею прогресса… А материалисты окорнали ее, свели до идеи прогресса технического.

Самгин постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.

──── 203 ────

«Ужасные нервы у меня…»

Затем он неожиданно подумал, что каждый из людей в вагоне, в поезде, в мире замкнут в клетку хозяйственных, в сущности – животных интересов; каждому из них сквозь прутья клетки мир виден правильно разлинованным, и, когда какая-нибудь сила извне погнет линии прутьев, – мир воспринимается искаженным. И отсюда драма. Но это была чужая мысль: «Чижи в клетках», – вспомнились слова Марины, стало неприятно, что о клетках выдумал не сам он.

Заря, быстро изменяя цвета свои, теперь окрасила небо в тон старой, дешевенькой олеографии, снег как бы покрылся пеплом и уже не блестел.

«А ведь я могу кончить самоубийством», – вдруг догадался Клим, но и это вышло так, точно кто-то чужой подсказал ему.

«Марина, конечно, тоже в клетке, – торопливо подумал он. – Тоже ограничена. А я – не ограничен…»

Но он не знал, спрашивает или утверждает. Было очень холодно, а возвращаться в дымный вагон, где все спорят, – не хотелось. На станции он попросил кондуктора устроить его в первом классе. Там он прилег на диван и, чтоб не думать, стал подбирать стихи в ритм ударам колес на стыках рельс; это удалось ему не сразу, но все-таки он довольно быстро нашел:

Коняна – скакуо – становит
В горящу – юизбу – войдет…

«И может быть – женой протопопа Аввакума», – подумал он, закуривая папиросу.

Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с крыш лениво падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.

──── 204 ────

– Воротился? – спросила она как будто с удивлением и тотчас же хозяйственно заговорила о том, что ему сейчас же надо подыскать квартиру и что она знает одну, кажется, достаточно удобную для него.

– Около двух часов я заеду за тобой, посмотрим, ладно?

Вообще она встретила его так деловито, как хозяйка служащего, и в комнату за магазином не позвала.

Сейчас уже половина третьего, а ее все еще нет. Но как раз в эту минуту слуга, приоткрыв дверь, сказал:

– Вас Марина Петровна Зотова просят на извозчика.

Самгин отметил, что она не извинилась за опоздание.

– Совсем кончил с Москвой?

– Да.

– Вот и чудесно. .

Ехали в тумане осторожно и медленно, остановились у одноэтажного дома в четыре окна с парадной дверью; под новеньким железным навесом, в медальонах между окнами, вылеплены были гипсовые птицы странного вида, и весь фасад украшен аляповатой лепкой, гирляндами цветов. Прошли во двор; там к дому примыкал деревянный флигель в три окна с чердаком; в глубине двора, заваленного сугробами снега, возвышались снежные деревья сада. Дверь флигеля открыла маленькая старушка в очках, в коричневом платье.

– Здравствуй, Фелициата Назаровна! Вот – постояльца привезла. Где Валентин? – громко закричала Марина; старуха молча и таинственно показала серым пальцем вверх.

– Позови. Глухая, – вполголоса объяснила Марина, вводя Самгина в небольшую очень светлую комнату. Таких комнат было три, и Марина сказала, что одна из них – приемная, другая – кабинет, за ним – спальня.

──── 205 ────

– Окнами в сад, как видишь. Тут жил доктор, теперь будет жить адвокат.

«Уже решила», – подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклона голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.

– Безбедов, Валентин Васильевич, – назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно у него, – он возьмет недорого.

– Даром! – сказал Безбедов, голосом человека, больного лярингитом. – Хотите – даром?

– Зачем же? – сухо спросил Самгин, а тот, сверкнув зрачками, широко развел руки и ответил:

– Так. Ради своеобразия.

– Не дури, Валентин, – строго посоветовала Марина и через несколько минут сказала Безбедову:

– Я пришлю завтра тебе Мишутку, и ты с ним устрой все, – двух дней довольно?

Безбедов снова поймал ее руку, поцеловал и прохрипел:

– Могу завтра к вечеру…

Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, – там, как всегда, кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.

– Валентин – смутил тебя? – спросила она, усмехаясь. – Он – чудит немножко, но тебе не помешает. У него есть страстишка – голуби. На голубях он жену проморгал, – ушла с постояльцем, доктором. Немножко – несчастен, немножко рисуется этим, – в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.

Помолчав, она попросила его завтра же принять дела от ее адвоката, а затем приблизилась вплоть, наклонилась, сжала лицо его теплыми ладонями и, заглядывая в глаза, спросила тихо, очень ласково, но властно:

──── 206 ────

– Ну, – что? Что хмуришься? Болит? Кричи, – легче будет!

Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила: .

– Ну, говори! Ведь – хочешь рассказать себя, – чего же молчишь?

Он вовсе не хотел «рассказывать себя», он даже подумал, что и при желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая свое волнение иронической улыбкой, спросил:

– Ты желаешь, чтоб я исповедовался? Странное желание. Зачем тебе нужно это?

Он пожал плечами, а Марина, положив руку на плечо его, сказала, тихонько вздохнув:

– Не хочешь – не надо. Но мы, бабы, иной раз помогаем сбросить ношу с плеч…

– Чтоб возложить другую, – вставил он, а Марина, заглядывая в глаза его, усмехаясь, откликнулась:

– Я замуж за тебя – не собираюсь, в любовницы – не напрашиваюсь.

Обаятельно звучал ее мягкий, глубокий голос, хороша была улыбка красивого лица, и тепло светились золотистые глаза.

– Говорить о себе – трудно, – .предупредил Самгин.

– А – о чем говорим? – спросила она. – Ведь и о погоде говоря – о себе говорим.

– Ты слишком упрощенно смотришь…

– Разве?

Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:

– Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они – еще не я, – начал он тихо и осторожно. – Жизнь – бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, – они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль…

──── 207 ────

Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:

– Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но – не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и… прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…

Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова «внутренняя свобода», встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:

– Поэтому я – чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, – вообще – включают, заключают…

Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.

– В конце концов – все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И – что можно сказать о себе, кроме: «Я видел то, видел это»?

Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем миром», других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады – все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора. И вдруг он почувствовал: есть нечто утешительное в том, что память укладывает все эти факты в ничтожную единицу времени, – утешительное и даже как будто ироническое. Невольным движением он вынул часы, но, не взглянув на циферблат, тотчас же спрятал их. И, заметив, что Марина смотрит на него требовательно ожидающим взглядом, продолжал механически, неохотно:

– К людям типа Кутузова я отношусь с уважением… как, например, к хирургам. Но у меня кости не сломаны и нет никаких злокачественных опухолей…

──── 208 ────

Он снова шагал в мягком теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, – они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно другой человек был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова. Было и еще много двойников, и все они, в этот час, – одинаково чужие Климу Самгину. Их можно назвать насильниками.

«Кошмар, – думал он, глядя на Марину поверх очков. – Почему я так откровенно говорю с ней? Я не понимаю ее, чувствую в ней что-то неприятное. Почему же?» Он замолчал, а Марина, скрестив руки на высокой груди, сказала негромко:

– О Степане ты неверно судишь, я его знаю лучше, чем ты. И не потому, что жила с ним, а…

Но она не договорила фразу, должно быть, не нашла точного слова и новым тоном сказала:

– А ты, кажется, зачитался, заплесневел в думах…

– Читаю я не много.

– Застоялся на одном месте. Надо передвинуться в другой угол…

– Почему – в угол?

– Пожить с простыми людьми.

– Ты – о рабочих, крестьянах?

Не обратив на его вопрос внимания, она спросила:

– С женой-то – совсем кончил?

– Да.

– Ну, вот и хорошо! Значит, на время свободен. «Говорит она со мной, как… старшая сестра». Облизывая губы кончиком языка, прищурив глаза, Марина смотрела в потолок; он наклонился к ней, желая спросить о Кутузове, но она встряхнулась, заговорив:

– Так завтра же давай примемся за дела! Сходи к моему поверенному, потолкуй с ним, я его предупредила…

Она сказала это мягко, но так, что Самгин понял: надобно уходить. И ушел, молча пожав крепкую, очень теплую руку.

«Хитрая баба. Разоблачить ее нелегко. А – надо разоблачать?» – спросил он.

──── 209 ────

Отношение к этой женщине не определялось. Раздражала неприятная ее самоуверенность и властность, раздражало и то, что она заставила высказаться. Последнее, было особенно досадно. Самгин знал, что он никогда еще и ни с кем не говорил так, как с нею.

На другой день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг, между Климом и хозяином кабинета – стол на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля. Хозяин – чернобровый, лысый, его круглое, желтоватое лицо надуто, как бычачий пузырь для обучения плаванию, оно заканчивается остренькой черной, полуседой бородкой, – в синеватых белках пронзительно блестят черненькие зрачки. Голосок у него звонкий, упрямый, слова он произносит не по-русски четко и ставит очень плотно слово к слову.

– Моя доверительница, – почтительно говорит он, не называя доверительницу по имени. – Принимая во внимание… Исходя из этого факта… На основании изложенного… – Он как бы нарочно говорит фразами апелляционной жалобы, его почтительность сопровождается легкой судорогой толстых губ и остренькой усмешкой пронзительных глаз. Коротким жестом левой руки он как бы отталкивает от себя что-то. Его ужимки заставили Самгина почувствовать, что человек этот обижен Мариной и, кажется, ненавидит ее, но – побаивается. Отношение к ней он переносил и на него, Самгина.

– Кол-лега, – говорил он, точно ставя запятую между двумя л.

– Далее: дело по иску родственников купца Потапова, осужденного на поселение за принадлежность к секте хлыстов. Имущество осужденного конфисковано частично в пользу казны. Право на него моей почтенной доверительницы недостаточно обосновано, но она обещала представить еще один документ. Здесь, мне кажется, доверительница заинтересована не имущественно, а, так сказать, гуманитарно, и, если не ошибаюсь, цель ее – добиться пересмотра дела. Впрочем, вы сами увидите…

───────────

© Serge Shavirin — Page created in 0,324 seconds.